Я выполнила поручение Бродского. Встретилась с Бобышевым и расспросила его про Андрея. Разговор был вялый и тусклый, ничего интересного я не услышала, но, тем не менее, на следующий же день позвонила Иосифу. Помню, что он молча выслушал мой отчет, не задал ни одного вопроса и мрачно хмыкнул «мерси». Наша нью-йоркская встреча с Бобышевым продолжения не имела. Мы даже телефонами не обменялись. Но, видимо, для Бобышева она имела какое-то значение, потому что он упомянул о ней в своем эпохальном произведении «Я здесь».

…С Людмилой мы сговорились встретиться на следующий день за ланчем. При встрече она меня ошарашила:

– Для начала – две новости. Обе, впрочем, не так уж новы. Во-первых, я стала писательницей. А во-вторых, Бродский – гений.

Я встал в позу обличающего пророка и произнес:

– Людмила, имя твое – толпа!

Она остановила для себя такси, я спустился в сабвэй».

На юбилейный праздник к Бродскому я, конечно, пришла, но весь вечер просидела, надувшись, в углу «без всякого удовольствия». События последних дней – «Часть речи» и выходка Бродского – веселью не способствовали. Не помню даже, кто там был и что там было. Но мы с Геной пересидели всех гостей. Я решила, что не уйду, пока не выясню, в чем дело... Разговор наш помню дословно.

– Чем я перед тобой провинилась?

– Ты за моей спиной дружишь с Бобышевым.

– Ты же сам попросил меня встретиться с ним!

– А ты и рада стараться! Могла бы отказаться. Ты прекрасно знаешь, как я к этому отношусь!

– Так зачем ты просил? Провоцировал меня, что ли?

– Вы оба ненормальные и глубоко сумасшедшие, – встрял Гена, пытаясь предотвратить новую склоку. – Давайте лучше выпьем!

Но я завелась.

– Имею я право знать, в чем меня обвинают?

– Never mind. Forget it, – проворчал Иосиф.

Он подошел к книжной полке, взял пожелтевший сборник «Остановка в пустыне», чиркнул автограф и протянул мне со словами: «Оцени, солнышко, отдаю последнюю».

Автограф был такой: «Людмиле Штерн от менее яркой звезды». Над словом «Людмила» он нарисовал сердце с двумя стрелами. Одна стрела это сердце пронзала, другая – пролетала над ним.

Я и растрогалась, и расстроилась. Растрогалась потому, что как-то давно пожаловалась, что у меня нет «Остановки», и он это запомнил. А расстроилась, потому что автограф был мало того что язвительным, но еще и двусмысленным.

– Спасибо, Ося, от более яркой звезды, – сказала я. – Все насмешки строишь?

– Киса, ты же Штерн, and I really mean it[16].

Оглядываясь назад, должна сказать, что драматические для меня события этого дня яйца выеденного не стоили. Когда мы с Геной собрались уходить и были уже в дверях, Иосиф встрепенулся: «Подождите, я вам прочту стишок... сегодня сочинил». Он ушел в комнату и вернулся с машинописным листком. Это было одно из самых сильных и пронзительных его стихотворений – «Я входил вместо дикого зверя в клетку...».

Я подумала тогда о разности масштабов чувств и мыслей, посетивших нас в один и тот же день и ощутила неловкость и раскаяние. Что стоили мои мельчайшие сиюминутные обиды и претензии к нему по сравнению с его размышлениями о жизни, в которой он «только с горем чувствует солидарность».

На этой высокой, трагической ноте, наверно, и следовало закончить главу, но не могу противиться соблазну снять напряжение момента и вызвать у читателя улыбку.

Несколько лет назад мне попался в руки один журнал, опубликовавший это стихотворение. (Специально журнал не называю, чтобы не ставить в неловкое положение редактора).

У Бродского:

Я слонялся в степях, помнивших вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.

В журнале:

Я слонялся в степях, помнивших вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сырую воду.

Редактор, вероятно, решил, что, несмотря на трудную, горестную свою жизнь, Бродский тщательно следил за своим здоровьем и пил исключительно кипяченую воду. Уверена, что Иосиф оценил бы эту редактуру.

Глава XVIII

«РУССКИЙ САМОВАР»

Ресторан «Русский самовар» на 52-й улице около Бродвея стал в наше время нью-йоркским вариантом знаменитой «Бродячей собаки».

В Париже в середине двадцатых таким местом для американской творческой богемы был воспетый Хемингуэем ресторан «Куполь». А для русских эмигрантов в Париже эту роль после Второй мировой войны стал играть ресторан «Доминик» на Монпарнасе. Владел им эмигрант из Петербурга Лев Адольфович Доминик. Это был образованный человек, искусствовед и театральный критик, время от времени писавший рецензии на парижские спектакли и даже учредивший премию «Доминик» за лучшую театральную постановку года. Его квартира над рестораном представляла собой настоящий музей, где была собрана ценнейшая коллекция русской живописи – Кандинский, Шагал, Ларионов, Гончарова, Любовь Попова... Доминик также собирал русский фарфор и серебро, и когда я была у него в гостях, показал серебряный топорик Петра Первого, которым государь якобы сделал несколько символических взмахов в день закладки будущего Петербурга. (Я, разумеется, не ручаюсь за подлинность этого топорика.) Кухня в ресторане была превосходной, но не это обстоятельство сделало его знаменитым. В нем собирались русские поэты, писатели, художники и музыканты, превратившие «Доминик» в своего рода интеллектуальный клуб.

Таким артистическим клубом в Нью-Йорке стал «Русский самовар», возглавляемый Романом Капланом.

В «прошлой жизни» Роман тоже был искусствоведом. Для этой профессии он обладает счастливым сочетанием необходимых качеств – эрудицией, художественным чутьем и безупречным вкусом. К тому же владеет английским как родным.

Но истинным его призванием оказался ресторан. Врожденным ресторатором Романа делают обаяние, общительность и безграничное гостеприимство. Будь он богат и живи в ХIХ веке, из него вышел бы тамбовский хлебосольный помещик: чтоб за столом всегда полно народу – сeмья, друзья-соседи, заезжие гости, племянницы-сиротки и тетки-приживалки. А вокруг чтоб бегали дворовые дети, половина которых – лично помещичьи.

В биографиях Бродского и Каплана есть одна общая черта: в начале 60-х оба были классифицированы советским правительством как насекомые. Иосиф был «окололитературным трутнем», а Роман – «навозной мухой». Так назывался газетный подвал о Каплане, опубликованный все в том же «Вечернем Ленинграде». Но сообразительный Каплан, перед мысленным взором которого уже замелькали «черные вороны», «Кресты» и этап, умудрился вовремя исчезнуть из поля зрения Ленинградского КГБ и кануть в Москве.

Гнев гебистов был вызван якшаньем Романа с иностранцами, а поводом к травле послужило его общение с американским композитором и дирижером Леонардом Бернстайном, приехавшим на гастроли в Ленинград. В статье «Навозная муха» красочно описывалось преступление Романа: Берн-стайн, уезжая домой за океан, подарил Каплану на память серебряный доллар с дыркой в середине. Растроганный Роман сказал, что проденет в дырку тесемку и будет носить на груди как амулет, который предохранит его от неприятностей и сглаза... И, представьте себе, предохранил!

Пострадал почему-то его невиннейший брат-близнец Толя Каплан, в глаза не видевший Бернстайна. Толю Каплана, моего коллегу геолога, за здорово живешь выгнали из аспирантуры.

Я познакомилась с Романом в 1961 году. В Ленинграде гастролировал Английский Королевский балет с тогдашней примой Марго Фонтейн. Ставили «Ундину». Я достала два билета, но за три дня до спектакля Витя уехал в командировку, и я не могла решить, кого пригласить на дефицитный балет.

вернуться

16

Я действительно так думаю (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: