Когда разъехались все, Иван Васильевич долго сидел неподвижно один за столом и глядел в открытое оконце на огненно-желтую полосу зари. Его расстроило нездоровье Юрия, и мысли пошли сами собой по грустным стезям. Вспомнились бабка, митрополит Иона, смерть отца, Марьюшки и Касима-царевича. Острой стрелой вонзилась ему в грудь все еще не стихшая тоска о Дарьюшке…
— Люба моя, жива ты, — горестно молвил он вполголоса, — а все едино, что в гробу навек…
Судорожно, до боли сцепив пальцы, он тихо простонал и замер. Встал потом с трудом и насильно стал думать о детстве, о Васюке, об Илейке, о Данилке, но и в те давние годы неотступно виделось ему детское личико Дарьюшки…
Вышел он на взвоз, где от веяния ветерка предзакатного свежей было, и увидел вдруг на холме маленькую деревянную церковку, которая по новгородскому обычаю была построена с тесовой крышей на четыре ската, с одной, похожей на шлем, низкой главой. Глава и железный восьмиконечный крест резко чернели на золотом, будто расплавленном небе.
В этот миг поразила его странная тишина на селе, где на десятке дворов с бревенчатыми, крытыми соломой избами было безмолвно, как среди могил на кладбище.
— Может, по лесам разбежались, — невольно прошептал Иван Васильевич, — может, в полон всех угнали…
Дрогнув всем телом от неожиданно громкого галочьего крика и писка, он стал смотреть на купол маленькой церковки. Стайка черных птиц закружилась около креста, стараясь усесться на нем, но всем не хватало места. Трепеща крыльями, вновь подлетавшие птицы тщетно пытались как-нибудь прицепиться, но срывались, сталкивали других и вдруг всей стаей с резкими криками и гомоном опять взлетали вверх и долго кружились над куполом.
Что-то знакомое, но еще непонятное мерещилось Ивану Васильевичу, и вот — словно кто пропел ему в уши тихо, но ясно и четко:
«Хоть с погоста прилети да черной галочкой…»
Сжалось вдруг от тоски и боли его сердце. Увидев чуть заметный огонек в слюдяном окошечке церкви, то ли от лампады, то ли от свечи, перекрестился он и громко прошептал:
— Упокой, Господи, душу рабы Твоея Марии…
Утром, как только проснулся великий князь, стремянный Саввушка, подавая ему умываться, доложил:
— Ночесь, государь, боярин Коробьин, а с ним посадник псковский Никита Ларионыч…
— Где они?
— У Степан Тимофеича. Приказал он, государь, как пробудишься, тобе сказать…
— Сей часец собери здесь мне трапезу да пошли из сторожи, кто посмышленей, к дьяку Бородатому. Государь, мол, велит после раннего завтраку быть у него с послами. Коробьин же пусть немедля придет…
Кузьма Коробьин пришел почти к самому началу завтрака. Иван Васильевич принял своего боярина приветливо, предложил хлеба-соли, а когда тот отказался, говоря, что уже позавтракал, все же усадил за стол и угостил медом.
— За здравие твое, государь, — воскликнул Коробьин, — да продлит Господь твои годы на благо Руси православной!..
Великий князь, чокнувшись с боярином, молвил:
— Спасибо, Кузьма Петрович, сказывай, как псковичи хвостом вертели и чем ты их подвигнул?
— Подвигнул яз их страхом твоего борзого похода. Как токмо узнали, что ты уже близко, а Холмский у самого Ильмень-озера, у Коростыни новгородскую рать побил, так и засновали во все стороны, яко муравьи круг кучи своей растоптанной…
Иван Васильевич засмеялся.
— А после Шелони-то и послов враз отослали ко мне, — проговорил он. — Еще при Шибальцеве они собираться начали…
— Истинно, государь, — продолжал Коробьин, — десятого еще июля, на Финогена, в поход пошли. Воеводой же ими поставлен князь Шуйский, сын наместника, князя Василия Федорыча. С ним же четырнадцать посадников старых…
— И куды пошли?
— Пошли, государь, и не к Усть-Шелони, — усмехаясь, ответил Кузьма Петрович, — а к Вышгороду. Через два дни вступили они в землю новгородскую. Грабили, полонили на пути, а на Акилу, четырнадцатого, осадили Вышгород. На другой день, мыслю, сведав о подвиге ратном Холмского, вышгородцы предались псковичам и окуп дали. Те же осаду сняли и пошли вниз по Шелони, не спеша, грабежей и полона ради…
В шатер в сопровождении начальника стражи и воинов вошел псковский посадник Никита Илларионович, а с ним трое от бояр псковских, посадник Василий, что был в Торжке оставлен государем при себе, и дьяк Степан Тимофеевич Бородатый.
Когда положенные приветствия кончились, Иван Васильевич сказал:
— К столу, Никита Ларионыч, добро пожаловать! Завтракали, баишь? Ну, садись с боярами своими медку попить, и ты с нами, Степан Тимофеич.
За столом Никита Илларионович рассказал Ивану Васильевичу о том, о чем уж рассказал ему вкратце боярин Коробьин, и добавил:
— Ныне мы соединились с князем Холмским. Князь же Холмский разорил все земли новгородские до самых немецких земель, до реки Наровы доходил. Мы, твоя вотчина, ныне всей землей своей вышли на службу тобе, государь, а идя, стали тоже все новгородские места грабить, людей же резать али в хоромы запирать и сожигать…
Посадник Никита Илларионович замолчал, заметив насмешливый взгляд великого князя.
— Ведомо все мне, Никита Ларионыч, — молвил Иван Васильевич шутливо. — До шелонского-то боя вы с моими послами, как невесты, баили: «Хочу — вскочу, не хочу — не вскочу»…
Никита Илларионович, чтобы скрыть свое смущение, слегка рассмеялся и молвил:
— Ведаешь добре ты, государь, и обычаи наши свадебные…
— Как же мне да своея вотчины не ведать? — весело воскликнул Иван Васильевич. — Днесь все вы обедать сюды приходите. Дьяк-то Бородатый даст от меня писаные наказы тобе к моей псковской вотчине. Яз отпущу с тобой, Никита Ларионыч, посадника вашего Василья, а от меня поедет с тобой Севастьян Кулешов. Он и воеводе вашему привезет указания, куда, как и когда идти. После обеда, отдохнув малое время, днесь же поедете все отсель, от Полы-реки, к полкам своим. Ныне, в ратное время, все творить надобно борзо, дабы везде во всем ворогов своих упреждать…
Июля двадцать четвертого великий князь московский прибыл со всей силой своей ко граду Русе. Пригород этот новгородский был уже дважды сожжен и пограблен, а горожане его, оставшиеся в живых, если в полон не попали, ныне в самых трущобах лесных кроются. Кругом же все развалины, и средь бревен обгорелых и углей только кое-где печи торчат, от огня уцелевшие.
Оглядев это пожарище, великий князь повелел войску своему стать станом ниже Русы с полверсты, на левом берегу Полисти.
Там же государь Иван Васильевич делал смотр главному отряду Холмского и Пестрого. Воеводы же, полки свои построив в ратном порядке, ждали уже государя.
Иван Васильевич, в сопровождении братьев своих, подручных князей, Даниара-царевича, воевод и бояр — московских, тверских и татарских, одетый в золоченые доспехи, медленно приближался к знаменитым отныне полкам. Он был взволнован и радостен. Острый глаз его все видел и замечал.
Вот князь Холмский сделал знак, и по всему его отряду затрубили трубы и забили набаты встречу государю.
Воины замерли и смотрели на Ивана Васильевича, к которому поскакали их воеводы. Встретив воевод, государь облобызал их под радостные крики, раздававшиеся по всем отрядам шелонских полков. Подъехав к середине отряда, Иван Васильевич приподнялся на стременах и сделал знак к молчанию. Сразу стало так тихо, будто в пустыне безлюдной.
— Вои православные, — произнес громко государь, — Бога яз благодарю за доблесть вашу. Грудью своей защитили вы Русь и веру православную от поганства латыньского! Бог наградит вас в жизни вечной, а яз, как на Москву воротимся, воздам всем вам по заслугам вашим! Будьте здравы…
— Да здравствует государь на многие лета!.. — покатилось, как гром, по полкам.
После смотра полков созвал воевод Иван Васильевич в шатре своем думу думать о полоне, взятом князем Данилой Холмским при шелонской битве, ибо пленниками были наиглавные бояре новгородские или верные слуги Господы.