После сего он долго тер меня рукавицей и, сильно оплескав теплой водой, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас, как воздух! После пузыря Гасан опустил меня в ванну — тем и кончилась церемония».
Я еще сидел в ванне, когда с мочалками и мылом в руках влетели два стройных и ловких красавчика, братья Дуровы, члены-любители нашего гимнастического общества.
Который-то из них на минуту остановился на веревочном ковре, ведущем в «горячую», сделал сальто-мортале, послал мне приветствие мочалкой и исчез вслед за братом в горячей бане.
А вот и наши. Важно, ни на кого не обращая внимания, сомом проплыл наш непобедимый учитель фехтования Тарас Петрович Тарасов, с грозными усами и веником под мышкой. Его атлетическая грузная фигура начинала уже покрываться слоем жира, еще увеличившим холмы бицепсов и жилистые икры ног… Вот с кого лепить Геркулеса!
А вот с этого Антиноя. Это наш непревзойденный учитель гимнастики, знаменитый танцор и конькобежец, старший брат другого прекрасного гимнаста и ныне здравствующего известного хирурга Петра Ивановича Постникова, тогда еще чуть ли не гимназиста или студента первых курсов. Он остановился под холодным душем, изгибался, повертывался мраморным телом ожившего греческого полубога, играя изящными мускулами, живая рельефная сеть которых переливалась на широкой спине под тонкой талией.
Я продолжал сидеть в теплой ванне. Кругом, как и всегда в мыльной, шлепанье по голому мокрому телу, шипенье воды, рвущейся из кранов в шайки, плеск окачивающихся, дождевой шумок душей — и не слышно человеческих голосов.
Как всегда, в раздевальнях — болтают, в мыльне — молчат, в горячей — гогочут. И гогот этот слышится в мыльне на минуту, когда отворяется дверь из горячей.
А тут вдруг такой гогот, что и сквозь закрытую дверь в горячую гудит.
— Ишь когда его забрало… Я четверть часа сижу здесь, а был уж он там… Аки лев рыкающий в пустыне Ливийской. Всех запарит! — обращается ко мне из ванны рядом бритый старичок с начесанными к щекам седыми вихорками волос.
Это отставной чиновник светского суда, за пятьдесят лет выслуживший три рубля в месяц пенсии, боль в пояснице и пряжку в петлице.
— При матушке Екатерине, — говорит он, — по этой пряжке давалось право входа в женские бани бесплатно, а теперь и в мужские плати! — обижался он.
А из горячей стали торопясь выходить по нескольку человек сразу. В открытую дверь неслось гоготанье:
— О-го-го!.. О-го-го!
— У… у… у… у…
— Плесни еще… Плесни… жарь!
Слышалось хлестанье веником. Выходившие в мыльную качались, фыркали, торопились к душам и умывались из кранов.
— Вали!.. Поясницу!.. Поясницу!.. — гудел громоподобный бас.
— Так!.. Так!.. Пониже забирай! О-о-о… го… го!.. Так ее!.. Комлем лупи!.. Комлем!.. И вдруг:
— Будя!.. А!.. А!.. А!.. О… О…
Из отворенной двери валит пар. В мыльне стало жарко… Первым показался с веником в руках Тарасов. А за ним двигалось некое косматое чудище с косматыми волосами по плечам и ржало от восторга.
Даже Тарасов перед ним казался маленьким.
Оба красные, с выпученными глазами прут к душу, и чудище снова ржет и, как слои, поворачивается под холодным дождем…
Сразу узнал его — мы десятки раз встречались на разных торжествах и, между прочим, на бегах и скачках, где он нередко бывал, всегда во время антрактов скрываясь где-нибудь в дальнем углу, ибо, как он говорил:
«Не подобает бывать духовной особе на конском ристалище, начальство увидит, а я до коней любитель!»
Подходит к буфету. Наливает ему буфетчик чайный стакан водки, а то, если другой буфетчик не знает да нальет, как всем, рюмку, он сейчас загудит:
— Ты что это? А? Кому наливаешь? Этим воробья причащать, а не отцу протодьякону пить.
Впрочем, все буфеты знали протодьякона Шеховцева, от возглашения «многая лета» которого на купеческих свадьбах свечи гасли и под люстрами хрустальные висюльки со звоном трепетали.
Мы с Тарасовым пошли одеваться.
В раздевальне друзья. Огромный и косматый писатель Орфанов-Мишла — тоже фигура чуть поменьше Шеховцева, косматая и бородатая, и видно, что ножницы касались его волос или очень давно, а то, может быть, и никогда.
А рядом с ним крошечный, бритый по-актерски, с лицом в кулачок и курчавыми волосами Вася Васильев, Оба обитатели «Чернышей», оба полулегальные и поднадзорные, оба мои старые друзья.
— Вы как сюда? А я думал, что вы никогда не ходите в баню! Вы, члены «клуба немытых кобелей», и вдруг в бане!
Вася, еще когда служил со мной у Бренко, рассказывал, что в шестидесятых годах в Питере действительно существовал такой клуб, что он сам бывал в нем и что он жил в доме в Эртелевом переулке, где бывали заседания этого клуба.
Этот дом и другой, соседний, потом были сломаны, и на их месте Суворин выстроил типографию «Нового времени».
Только два поэта посвятили несколько строк русским баням — и каждый отразил в них свою эпоху.
И тот и другой вдохновлялись московскими банями. Один был всеобъемлющий Пушкин. Другой — московский поэт Шумахер.
Изящным стихом воспевает «восторгом рыцарь упоенный» прелесть русских Сандуновских бань, которые он посещал со своими друзьями в каждый свой приезд в Москву.
Поэт, молодой, сильный, крепкий, «выпарившись на полке ветвями молодых берез», бросался в ванну со льдом, а потом опять на полок, где снова «прозрачный пар над ним клубится», а там «в одежде неги» отдыхает в богатой «раздевалке», отделанной строителем екатерининских дворцов, где «брызжут хладные фонтаны» и «разостлан роскоши ковер»…
Прошло полвека. Родились новые идеалы, новые стремления.
Либеральный поэт шестидесятых годов П.В. Шумахер со своей квартиры на Мещанской идет на Яузу в Волконские «простонародные» бани.
Он был очень толст, страдал подагрой. И.С. Тургенев ему говорил: «Мы коллеги по литературе и подагре».
Лечился П.В. Шумахер от подагры и вообще от всех болезней баней. Парили его два банщика, поминутно поддавая на «каменку». Особенно он любил Сандунов-ские, где, выпарившись, отдыхал и даже спал часа два и всегда с собой уносил веник. Дома, отдыхая на диване, он клал веник под голову.
Последние годы жизни он провел в странноприимном доме Шереметева, на Сухаревской площади, где у него
была комната. В ней он жил по зимам, а летом — в Кускове, где Шереметев отдал в его распоряжение «Голландский домик».
Стихи Шумахера печатались в журналах и издавались отдельно. Любя баню, он воспевал, единственный поэт, ее прелести вкусно и смачно.