Учителя кончили голосовать. На сцену класс за классом полезли ученики - последние споры, жестикуляция возле урн, шум.

Поздно вечером, как обычно, я задержался в школе.

Предо мной лежала папка, куда были вложены первые листы: тексты деклараций, подсчеты голосов - итоги трехдневного спора. Большинство получили "лирики" - быть может, потому, что на их стороне оказался директор...

Я глядел на бумаги - всего четыре листка, но теперь с каждой неделей в эту папку будут ложиться новые документы, она распухнет, станет своего рода летописью, отмечающей страсти, увлечения, столкновения... Летопись начата, а конца ей, надеюсь, не будет.

Жалко, что все бесчисленные споры отшумели в стенах школы и не оставили следа. Если бы их как-то записать, пусть не целиком, частично, намеками. С каким удовольствием я бы рылся сейчас в таких записях, сколько бы нового узнал о своих учениках, какие бы, наверно, неожиданные характеры открыл, каким бы прозревшим встал после этого из-за стола. Надо думать...

Надо о многом подумать... На днях начнем спор о смертных и бессмертных душах. Могут упрекнуть: не тянете ли вы к идеализму? К идеализму?.. Нет, к идеалам! А это разные вещи!

В мире давно существует один неразрешенный вопрос: "Для чего живет человечество?" Для чего оно строит города, изобретает машины, создает памятники искусства, мечтает вырваться не только к ближайшим планетам, но и за пределы солнечной системы? Для чего? Бесстрастный естествоиспытатель ответит: человек - не что иное, как особая форма существования белковых веществ, в этом он сходен с кроликом, с папоротником, с деревом, с мухой, с простейшей амебой; основа одна, отличие только в сложности: амеба существует ради существования, человек в конце концов живет ради того, чтобы жить, лишь сам процесс жизни его намного сложней, чем у амебы. Стоит преклонить колени перед этим, в общем-то правильным, научным постулатом, принять его к руководству, и у человека пропадет охота проникать в секреты природы, изобретать новые машины, развивать искусство, человек перестанет быть человеком! А он верит в свое высокое призвание, видит перед собой великие щели, открывает, проникает, мечтает - высокие идеалы двигают его жизнь вперед. Математической формулой или бесстрастным выводом естествоиспытателя не объяснишь существование людей, где созидающий дух поднялся над многоликими превращениями белковых тел.

Я за высокие идеалы! Хочу, чтоб каждый из моих учеников мечтал чем-то обессмертить свою душу, мечтал и верил, что это возможно.

Передо мной тощая папка, начало большой летописи. То, о чем я сейчас думаю один в тихой, опустевшей школе, завтра выложу перед учителями. Сейчас они - моя сила, мои помощники. Кому-то из них суждено продолжать начатое, кто-то продолжит... Уйду я, забудут меня, а что-то мое, пусть неприметно маленькое, будет жить среди людей. Я тоже мечтаю о бессмертии своей души. Пусть упрекают меня в идеализме...

Телефонный звонок оборвал мои мысли.

- Я слушаю...

- Анатолий Матвеевич... - Голос сначала показался мне незнакомым. - Говорит Ващенков. Не зайдете ли ко мне сейчас. Очень нужно.

Трубку повесили.

19

Меня ждали трое: Ващенков, Лубков и Костя Перегонов.

Костя сидел, поджав под диван ноги, он метнул на меня взгляд, опустил ресницы, смутился.

Лубков, по обыкновению, пружиняще ходил по кабинету, скрипел сапожками, колыхал просторными бриджами. Что-то парадное чувствовалось в его выправке, в том, как держал подбородок, как выставлял вперед грудь. На секунду он остановился, оглядел меня и снова зашагал.

Ващенков был угрюм, его крупные руки с вздувшимися венами устало лежали на столе. Кивком он пригласил меня садиться.

От предчувствия чего-то недоброго споткнулось сердце и забилось беспорядочно, судорожно, как тяжелый лещ, выброшенный из воды на берег. Мое больное сердце... С ним у меня борьба многолетняя, застаревшая, отчаянная. Иногда оно смиряется, как и было в последние месяцы, я редко вспоминаю о нем. Чаще же я и оно находимся в неустойчивом перемирии, постоянно чувствую его каменную тяжесть в груди, жду каверзы. Несколько раз оно уже валило меня с ног, я отлеживался в постели, но пока выходил победителем. Пока... Я знаю, в конце концов победит оно, хотя и не могу привыкнуть к этой мысли. Что-то давненько не давало о себе знать, сейчас сорвалось, обрадовалось неизвестной беде...

- Расскажите, Константин Валерианович, - услышал я голос Ващенкова.

Константин Валерианович?.. Кто это! Ах да, Костя Перегонов! Я и не знал, что его величают Валериановичем.

Костя заерзал на диване, заговорил, обращаясь ко мне, но не подымая на меня глаз:

- Анатолий Матвеевич, я это узнал совершенно случайно. К нам в райком пришла одна комсомолка. Она в Воробьевском починке живет. В том починке, где раньше жила эта... Ну жена Евгения Ивановича, математика нашего. Заговорили, что скоро пасха, заговорили о верующих. Тут эта комсомолка и говорит, что из молодых была у них одна верующая, Настя Копылова. А эта Настя - теперь жена Евгения Ивановича. У нее, должно, знаете - несчастье было, парень обещал жениться, да бросил, ребенок от него умер. После этого она словно помешалась - молилась, о монастырях расспрашивала... А Евгений Иванович в починок приезжал. Так вот, Евгений Иванович приехал за дранкой и встретился с этой Настей, они сошлись...

Костя замолчал. Сердце у меня поуспокоилось, но теперь я уже чувствовал знакомую, сосущую тяжесть. Лубков продолжал ходить из угла в угол, и это раздражало меня.

- Уж не подозреваешь ли ты, Костя, - заговорил я, - что Евгений Иванович Морщихин сошелся с этой девушкой потому, что он сам верующий?

- Так оно и есть, - ответил Костя.

- Он десять лет в нашей школе. Тебя учил года четыре. Замечал ты за ним, что он верующий?

Сапоги Лубкова перестали скрипеть...

- Десять лет! - бросил он резко. - То-то и оно, т-варищ Махотин, за десять лет не раскусили - бок о бок живет и работает мракобес. А мы-то гадаем: откуда, мол, религиозная зараза в школе? Чего ждать, когда попы-расстриги устроились в учителях!

- Не преждевременно ли делаете такие категоричные выводы? - повернулся я к Лубкову.

- К сожалению, не преждевременно, а запоздало! На десять лет запоздали с этими выводами!

- Не верю! Противоречит здравому смыслу! В нашем городе не так-то легко скрыть свои убеждения - у любого человека жизнь как на ладони. Быстро бы заметили: посещает церковь, связан с другими верующими, наконец, словом или намеком за десять лет непременно выдал бы себя перед каким-либо учителем. Не позволю клеветать на человека!

Костя не глядел на меня. Ващенков угрюмо молчал, а Лубков усмехнулся, энергично приблизился, сел напротив меня с победным видом.

- Клеветать!.. Слушайте же. Едва мне только стала известна эта позорная новость, я решил немедленно проверить ее. Самолично проверить, т-варищ Махотин! Всего какой-нибудь час назад я заявился в гости к этому Морщихину. Да-да, незваным, непрошеным - прямо на дом! Хозяин хотел удержать меня в передней комнате, даже вежливо загораживал дверь в заднюю комнатушку. Но я все же вошел. На столе, знаете ли, школьные тетради, а на стене... А стена-то в иконах, т-варищ Махотин. Школьные тетради и лики святых в мирном, так сказать, соседстве. Кстати, Морщихин только что вернулся из школы, где, кажется, держал речугу и сорвал аплодисменты... Так вот, одна стена почти целиком увешана иконами. Молится он на дому, в церковь во избежание неприятностей не ходит, гостей к себе не принимает. Был у меня с ним разговор - короткий, но весьма впечатляющий. Я его спросил в лоб - верит ли? Он вынужден был признаться: да, мол, верю. Теперь скажите еще раз, т-варищ Махотин, что клевещу на безвинного человека...

Я сидел ошеломленный. Лубков свысока глядел на меня, Ващенков молчал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: