- Все-таки не доказав себе?
- Для меня достаточно и этих доказательств.
- Ну тогда вы напоминаете незадачливого судью, который говорит подсудимому: ты не привел мне доказательств, что ты не украл, я не могу доказать, что ты украл, следовательно, ты виноват.
Морщихин в ответ упрямо молчал.
Бескрайне велик, сложен, запутан мир, в котором живет человечество. Одних это величие, эта сложность панически пугает, они напоминают им - мал, ничтожен, слаб человек перед необъятной природой. Проще придумать некоего бога, все непонятное списать на него, успокоиться, узаконить свое бессилие. Долой сомнения! Да здравствует слепая вера!
Другие с вызовом смотрят на бескрайнюю природу. Они верят, что ее секреты доступны уму. И если они признают свои слабости, то признают честно, не прикрывают их недоступным богом.
Для одних человек - раб божий. Для других - сам по себе бог, умеющий творить чудеса. Считают, что воюют только два взгляда на мир, - нет, враждуют в человеческой среде два характера: пассивный и активный, робкий и дерзкий!
И пусть меня не ловят на слове. Я не утверждаю, что идеалисты не могут обладать личной дерзостью и активностью. Но все-таки мир двигали вперед материалисты, хотя бы они по привычке или из заблуждения возносили подчас искренние молитвы к несуществующему богу. Говорят, Дарвин был примерным прихожанином - какое мне до этого дело! Я знаю, его учение стало мощным оружием против господа бога!
Когда-то библейский бог был непогрешим, теперь в более или менее просвещенных умах таких вот морщихиных спешно создается новый бог, которого пытаются подпереть со всех сторон теориями Лобачевского или Эйнштейна. Боги ниспровергаются, человеческие слабости остаются!
- Вы не верите в примитивного бога, которого преподносит церковь, - заговорил я после молчания. - Тем не менее вы держите в доме иконы. Для чего? Вы молитесь перед ними?
- Да, молюсь.
- Тому богу, который на них нарисован?
- Не совсем... Когда я хочу обозначить в формуле неизвестное число, то ставлю значок икс. Я бы мог своей властью поставить любую букву латинского, славянского, какого угодно алфавита. Мог бы икс заменить замысловатой закорючкой, запятой, знаком восклицания или знаком вопроса - все означало бы неизвестное мне число. Но я привык ставить икс. Так и обычная икона для меня условное обозначение бога. Не я его ввел, не мне его изменять. Когда мне нужно как-то выразить свою веру, я иду к иконе, пользуюсь заученными молитвами...
Я узнал наконец-то, что за человек Евгений Иванович Морщихин. Узнал с запозданием на целых десять лет! Было жаль его. Он обмолвился: "Все мы сироты в этом мире". Нелепое, никому не нужное подвижничество осиротило его, отдалило от людей. Сам виноват - верно! Но разве человека, попавшего по своей вине под машину, ставшего на всю жизнь калекой, меньше жаль, чем того, с кем случилась такая же беда по чужой вине? Сирота!.. А этому сироте перевалило за пятьдесят.
21
Евгений Иванович проводил меня до калитки.
Вчеканенная в черное небо луна висела над тесовыми и железными крышами, над дымчато-голыми деревьями, над раскисшими от грязи улочками и переулками, над всем нашим тесным городом. И где-то за дворами тяжко ворочалась выпиравшая из берегов река. И широкие лужи прятались в густые тени домов и в узорчатые тени деревьев. И в коротком воздухе тянуло вдруг пресно пахнувшей студеной водой. А над всем ласковое, всепобеждающее, чудодейственное тепло весны...
Радуюсь я возвышенной чистоте лунного света (живой человек - не могу не радоваться), а все же заботы дня сильней этой радости, они тревожат, они гнетут, не в силах отмахнуться от них...
Евгений Иванович стоял рядом, в пиджаке, накинутом поверх нижней рубахи, безмолвный, застывший, широкое лицо при свете луны казалось вырубленным из темного дерева. Неподвижным взглядом он упрямо глядел в конец улицы.
Несмотря на поздний час, город не спал. От соседней калитки, накрытой просторной тенью, доносилась тихая, токующая беседа. Вдали, в той стороне, куда упорно уставился Евгений Иванович, пела молодежь. Пели бесхитростно и счастливо, пели, словно дышали. И слова песни, просты, бездумны, в другое бы время казались затертыми, опостылевшими:
Расцвела сирень-черемуха в саду
На мое несчастье, на мою беду...
Мы стояли бок о бок и молчали. Два человека, живущих в одном мире, делающих одно дело, встречающихся ежедневно с одними и теми же людьми. Светит луна, а я на нее гляжу одними глазами, он - другими; поют про "сирень-черемуху" - я слушаю так, он - иначе... И на счастье мы смотрим по-разному. "Все мы сироты в этом мире..." Отшельник среди людей, он ищет счастья внутри себя. А если и бывает счастье, упрятанное от других, то оно наверняка минутное, проходящее, неустойчивое, а значит, и ненастоящее. "Все мы сироты в этом мире..." Что за страшный был бы мир, если бы его населяли такие вот нелюдимые отшельники!
Стоим и молчим...
- Анатолий Матвеевич, - заговорил он стеснительно прерывающимся голосом, - я более десяти лет работал вместе с вами... и, кажется, работал безупречно... Анатолий Матвеевич, мне осталось всего два года до пенсии...
"Два года до пенсии..." - эти слова сказали мне больше клятв и заверений. Еще два года до покойной жизни, он дорожит этим. Не оставалось сомнений - он не осмеливался заикаться в стенах школы о боге и не осмелится, если сохранить в нем надежду на пенсию. Два года... Нельзя же не принимать это в расчет. Что с ним делать?
- Но вам сейчас будет трудно работать, - возразил я. - До сегодняшнего дня учителя и ученики принимали вас... не могу подыскать другого слова - за единомышленника, скажем. Теперь же - обострятся отношения... Подумайте.
Евгений Иванович по-прежнему смотрел в конец улицы, в дальнюю песню.
- Я думал об этом... - заговорил он с усилием. - Два года до пенсии... Чуть не полжизни ждал, ну еще два года потерплю как-нибудь. Что скрывать, мне ведь и до этого нелегко было: таись, оглядывайся, сторонись, ежели люди к тебе тянутся... Нелегко... А теперь, может, проще станет. Буду учить, как учил. Принимайте от меня логарифмы, доказательства теорем, понятия о квадратных корнях, берите все, что могу дать полезного, а от остального увольте... Остальное - мое. Два года, Анатолий Матвеевич...
Я молчал, испытывая растерянность и гнетущую тяжесть от соседства этого человека. Наконец я произнес:
- Ничего не могу пока обещать. Хочу обдумать... - Сдержанно простился: - До свидания.
Евгений Иванович проводил меня тяжелым вздохом.
Выбирая дорогу, оскальзываясь на грязи, я шагал навстречу песне. С той и с другой стороны на затененных крылечках возле каждого дома вспыхивали и гасли огоньки цигарок - город не спешил спать в эту ночь.
Что с ним делать? Освободить от работы и забыть?.. Но если освободим, Морщихин не исчезнет из города, будет жить рядом, в десяти минутах ходьбы от школы. И уж тогда он будет не простым Морщихиным, а обиженным человеком, со славой пострадавшего правдолюбца. Кто помешает, скажем, той же Тосе Лубковой посочувствовать ему, кто помешает ей бывать у опального учителя?.. Освободить? Ой ли... А тут еще - два года до пенсии. Нельзя же от этого отмахнуться...
Я остановился посреди улицы.
С неба щедро лился лунный свет. Разливалась песня, снова про черемуху, но уже другая, с иным характером, поднятая новым голосом:
Под окном черемуха колышется,
Распуская лепестки свои...
Точили землю невидимые ручьи, жила река за моей спиной, уютно желтели окна домов, вспыхивали цигарки на крылечках...
В молодые годы в такую ночь плюнул бы на все, ходил бы, распевал песни, а теперь, увы, отпел свое, тянет к общению, к застольной беседе, к уютному углу, к понимающему другу.
А как мне нужен сейчас друг, который был бы старше меня, умнее меня! Как мне нужен совет! Пойти к кому-нибудь из учителей - к Аркадию Никаноровичу, к Тропниковым? Нет, Аркадий Никанорович примется красноречиво рассуждать, а совет... вряд ли, Тропниковы же молоды. У меня много помощников, но, оказывается, нет советчиков.