- Разрешите два слова!
Встаю, массивный, грузный, с руками, заложенными за спину, с выставленным вперед животом - мне кажется, что вид у меня довольно воинственный, решительный, а ребята не замечают этого, в десятках пар глаз, направленных на меня, лишь сдержанное любопытство: что-то скажет Анатолий Матвеевич? Ребята не привыкли видеть меня своим противником.
- Саша Коротков требует наказания, Костя Перегонов тоже за наказание. И возражений им я не слышал, похоже - все согласны. Разве только Нина Голышева...
- Я не против наказания, - оправдывается Нина, - но смотря какое...
- Вот и Нина за наказание... Значит, все единодушно - наказать? А для чего? Для того чтобы человеку было больно или для того чтобы он исправился?
- Ясно, чтоб исправилась, - вставляет Саша.
- Ага! Выкинем из комсомола, оттолкнем от себя, и Лубкова исправится, будет думать иначе. А не получится ли... что, отвергнутая, презираемая, она уйдет к какой-нибудь богомольной тетушке? Вас после школы будут ждать институты, а ее - молитвы, каждый из вас своей головой, своими руками станет пробивать себе дорогу в жизнь, она - уповать на господа бога. Не духовная ли это смерть? Не убиваем ли мы с вами человека?
Тишина в классе, возбужденно блестят направленные на меня глаза.
- Предположим, не смерть, - продолжаю я. - Может, кто-то другой убедит ее, вытащит из ямы, поможет стать на ноги - спасет. Кто-то другой, а не мы с вами. Не ты, Саша Коротков, собирающийся запускать спутники. Не ты, Галя Смоковникова. Не ты, Костя... Гордые и всесильные, готовые осчастливить человечество, какое вам дело до товарища - пусть падает, пусть калечит себе жизнь!..
- Анатолий Матвеевич, - перебил меня Костя, - мы понимаем: исключение - мера решительная, но она необходима. Иначе этот позорный случай с Тосей Лубковой может послужить дурным примером.
- Для кого примером? Для них? - Я кивнул на класс. - Вот как! Вас, ребята, оказывается, надо припугнуть, а то вслед за Тосей, того и гляди, толпой броситесь к иконам.
Удар попал в цель. Класс загудел, как улей, на который с ветки упало яблоко.
- Я не про них... Я вообще... - пытался отговориться Костя.
- Вообще, про массы? Оказывается, как слабы наши массы и как могущественна Тося Лубкова!
Костя не ответил. Класс гудел.
10
Меня поддержали все. Первым делом нужно было вернуть в школу Тосю. Она больше всех обижалась на Сашу Короткова, значит, он и должен поговорить с ней, убедить, что весь класс, в том числе и он, не враги ей, а товарищи. Вернуть, не дать оторваться, а там - будем думать, как дальше действовать.
Собрание встряхнуло меня. Если за каких-нибудь четверть часа я заставил тридцать с лишним человек по-иному думать, то, скажем, за пять лет можно своротить горы. А пять-то лет я еще вытяну. Много нужно сделать, сравнительно мало осталось жить, - значит, тем напряженней, насыщенней, интересней будет остаток жизни.
В учительской ко мне подошел Евгений Иванович, крупное, с тяжелыми чертами лицо покрыто красными пятнами, отчаянно косит в сторону, толстые губы вздрагивают, голос прерывающийся, смущенный.
- Анатолий Матвеевич, не могу не сказать... Вы человек редкий... Человека с такой добротой не часто встретишь в наше время. Вы благородно вели себя...
И в голосе дрожь, и в лице волнение, а сам, когда шел разговор, сидел, уткнувшись взглядом в пол, не шевельнулся, не обронил ни слова.
- А что вам мешает быть таким же? - ответил я, и, наверное, с досадой. - Если б я не появился, вы бы так и просидели молча?
У Евгения Ивановича обмякли плечи, он вздохнул и, глядя мимо меня, промямлил:
- Да... Сидел...
- Почему судьба Тоси Лубковой должна быть мне ближе, чем вам?
Снова вздох и ускользающий взгляд:
- Да, вы правы... - Бочком отодвинулся, сник, угрюмо замкнулся.
Не одна только Тося Лубкова одинока в школе, есть одинокие и среди учителей. Этот Евгений Иванович делает общее с нами дело, проводит уроки, пишет отчеты, сидит на педсоветах, вроде и вместе со всеми и в стороне от всех - личинка в ячейке.
Вечером я сидел в своем кабинете, просматривал старые отчеты учителей и ждал Сашу. Никаких уговоров с ним - придет, доложит - у меня не было. Я не верил, что возвращение Тоси в школу пройдет так легко, наверняка она с Сашей не найдет общего языка; наверняка Саша забежит на свет огонька в мой кабинет поделиться обидой. Я ждал.
Шел час за часом, а Саша не появлялся. На окно навалилась сырая темень. Школа опустела. Большое двухэтажное здание, где я знал каждую ступеньку, отмечал про себя каждую новую царапину на стене, без ребячьей возни или без деловитой тишины в коридорах, когда за каждой дверью идет урок, становилось мне чужим. Даже появлялись какие-то странные, непривычные запахи - пахло то ли олифой, то ли карболкой, нежилым, вокзальным.
Я уже решил идти домой, как в другом конце школы, на лестнице, раздались шаги. Вот они зазвучали в пустом коридоре, замерли перед моей дверью. Робкий стук...
- Войди! - пригласил я.
Раздевалка уже не работала, и он вошел прямо в пальто. Отец его, заурядный плотник, к тому же не упускающий случая выпить при получке, не баловал сына. Саша давно вырос из своего пальто - красные руки торчат из рукавов, узкие плечи подтянуты почти к ушам, от этого долговязая фигура выглядит скованной, а голова - несоразмерно большой. На ней, как прошлогодняя трава на обтаявшей кочке, строптиво торчат волосы. Остановился посреди кабинета, смотрит на меня недобро.
- Садись. Рассказывай.
По-деревянному дернул плечом, словно пальто душит его (жест, который бы должен означать независимость), сел, положив ушанку на колени, молчит. Эге, значит, был скандал, расстались еще большими врагами...
- Анатолий Матвеевич, почему я должен переносить оскорбления?
- Чем же она тебя оскорбила?
- Не она. На ее оскорбления мне наплевать. Вы оскорбили, а это тяжелее.
- Я?..
- И ребята тоже, а вы больше всех.
- Ну-ка...
- Послать меня к этой... И зачем? Чтоб упрашивал. Я - ее! Просить, вымаливать, набиваться к ней в товарищи, получать от нее словесные оплеухи... Анатолий Матвеевич, ведь это же унизительно!
Смотрит на меня исподлобья - угрюмо и недружелюбно. Не на шутку обижен. И в эту секунду я в нем увидел то, чего раньше не замечал, - презрение, холодное самоуверенное презрение к таким, как Тося Лубкова. Он, Саша Коротков, все свое свободное время убивает не на легкомысленные танцульки, не на компании молодых вертопрахов, что обычно торчат в подворотнях и задирают прохожих, не на топтание вокруг клубного бильярда, - нет, он влезает в науку, роется в библиотеках, читает научные журналы, его интересы высоки, помыслы благородны. А Тося Лубкова из книг, должно быть, читает одни лишь романы с любовной завязкой, интересуется если не танцульками, то нарядами, ковыряется в своей душонке, мечтает, верно, выскочить замуж, наплодить детей, обложиться пеленками, переживает, что неприметна, мало того, еще бросилась к богу, сама на себя не надеется, за ради Христа хочет вымолить себе куцее счастье. И Саша презирает не только Тосю, но, наверное, и Нину Голышеву и Галю Смоковникову - они не меньше Тоси увлекаются танцульками и нарядами, - презирает Гошу Артемьева, разбитного парня, футболиста и лучшего в школе лыжника. Талант - милость природы, но Саше Короткову невдомек, что он может стать и наказанием. Его не так-то легко пронести по жизни. Люди никогда не прощают презрения к себе.
Я разглядывал его, скованного тесным пальто, сердито нахохлившегося, а он говорил тихо, с болью, с искренним возмущением:
- Ребята меня послали, так они не понимают. Но вы послали! Вы! Вы-то должны понимать. Я к ней с раскрытой душой, а она - не верю.
- А отчего?
- Оттого, что всех ненавидит, а меня - больше всех.
- Отчего же больше?
- Наверное, за дневник.