Антон втолкнул ящик обратно — и тут его взгляд упал на надпись «Воронов Виктор Николаевич, 1980–2005(?)». Вопросительный знак? Умер в две тысячи пятом или?.. Антон открыл ящичек. В нём лежал листок с надписью тушью: «Лариса, я очень по тебе скучаю, прости меня и будь счастлива», жирно перечёркнутой красным маркером, и припиской красным, вкривь и вкось: «Не смей подписывать. Она дура. Я за тебя б…»
А за спиной вдруг раздались шаркающие шаги и голос:
— Антоша, мамочка свой архив даже мне смотреть не разрешает! Мамочкин наставник рассердится…
Антон резко обернулся. Жорочкин труп смотрел на него пустыми глазницами и улыбался…
Сидя в постели, Антон подумал, что наяву, наверное, не закричал. Мама с папой за стеной не проснулись. Было ещё совсем темно.
Потом он тщетно пытался вспомнить сон, чтобы попытаться его истолковать. Он даже сонник достал и включил свет, но сон развалился на части и исчез. В памяти Антона остался только затхлый библиотечный запах и кислый привкус собственного страха.
И он лёг досыпать без всяких дурных мыслей. Если сон имеет какое-то значение, гласила наука о толковании сновидений, то он запоминается ярко.
Без всяких усилий.
Ночь была мутна и тяжела не только для Антона.
Лариса тоже ложилась в постель с больной головой, смертельно усталая и какая-то разбитая, будто подцепила грипп или отравилась. Ей ужасно хотелось увидеть во сне Ворона, но Ворон не приснился. Всю ночь Ларису промучили дикие кошмары. В путаных снах она проваливалась в лабиринт тёмных коридоров с бесконечным рядом запертых дверей. Из него после долгих блужданий в темноте, по крошащимся под ногами бетонным лестницам, по коврам, на которых болотным мхом вырастала светящаяся плесень, она вдруг попадала в светлое помещение, то ли адскую кухню, то ли прозекторскую, где в эмалированных тазах лежали груды человеческих конечностей, как гипсовые слепки с красным срезом. И она ещё успевала увидеть несколько сердец, бьющихся на мраморной плите стола, размазывая кровь по желтовато-белой поверхности, и голову, мёртво закатившую глаза, на плоской фарфоровой тарелке — и выбегала назад, в темноту. И открывалась дверь в холодильник с выпотрошенными заиндевелыми трупами, откуда несло кровью и застоявшимся холодом, и в неожиданном окне вдруг открывалась широкая панорама ночного кладбища, где безмолвные огни медленно плыли над могилами. И Лариса кидалась в это окно, и стекло расплёскивалось, как грязная вода, и Лариса летела, сначала медленно, потом — всё быстрее и выше, над затаившимся городом в жёлтом дрожащем мареве электрических огней.
Полёт приносил минутное облегчение, но тяжёлый поток воздуха втягивал вытянувшееся в струнку Ларисино тело в широкую тёмную трубу, она летела в узком извилистом стальном пищеводе с ржавыми потёками — и вылетала в тоннель метро. Там, в пыльном грохочущем аду, она летела, гонимая пыльным ветром, над пустыми станциями, по бесконечным тоннелям, в которых жёлтыми светящимися червями ворочались составы. Это продолжалось невыносимо долго. В конце концов её, полубесплотную, пустую и высохшую, как осенний лист, вновь выносило всё туда же, в белый, ослепительный, кухонно-операционный кошмар, с дымящимися кишками на мраморе, с ведром тёмной горячей крови на белой пластиковой подставке…
Липкая паутина сна окончательно порвалась только под утро. Мутный, ещё вполне зимний рассвет, кислотно-розовый от холода еле брезжил за окном, когда Лариса села в постели, вцепившись в сбитое в клубок одеяло, на простынях, мокрых от пота, дрожа от озноба. Голова болела, тело ломило, хотелось спать, но было тошнотворно страшно заснуть снова. И пришлось встать, стащить влажную рубашку, добрести до ванной и залезть в душ.
Вода Ларису освежила и оживила. Запах апельсинов, мяты и морской соли показался острым, резким и необыкновенно приятным. Холодная квартира после душа показалась теплее. Лариса высушила волосы и заварила зелёного чаю. Поставила Воронов компакт «Владыка Тумана», одну из первых его композиций. Мрачная, нежная, прекрасная мелодия медленной волной поднялась до самой души, отмыла от страха, заполнила собой…
Когда в дверь позвонили, Лариса всё ещё блуждала в мерцающих сумеречных грёзах, в мягком покое. Звонок стряхнул чару. Утро уже превратилось в день. Сигарета давно дотлела до фильтра.
Зашла мама. Просто зашла мама.
Мама сразу заняла очень много места, расположилась по-хозяйски, заполнила собой крохотную кухню, так что Ларисе надо было боком проходить между столом и газовой плитой, чтобы поставить чайник на огонь. Лариса была настолько непохожа на маму внешне, что никто никогда не принимал их за мать с дочерью; это было бы удивительно, если бы не выцветшая фотография первого маминого мужа, худого, светловолосого, с беспомощной улыбкой, разбившегося на мотоцикле за месяц до Ларисиного рождения.
Мама сняла с крутых чёрных с проседью кудрей и возложила на стол роскошную меховую шапку и расстегнула, но не сняла шубу.
— Я — на минуточку. Просто взглянуть, как тут моя девочка. Ну ладно, чайку чуток хлебну. И пойду. К тёте Ире обещала зайти, потом надо по магазинам пробежаться… Папа сегодня задержится…
Отчим — папа по давней традиции. Лариса ещё до школы привыкла.
— Ты, девочка моя, выглядишь как-то… Ты здорова? Ничего не болит? Устаёшь, да?
С мамой удобно разговаривать. На её вопросы можно не отвечать. Мычать, кивать — этого более чем достаточно.
— Напрасно ты ушла из театра. Что это за работа — голышом по ресторанам пьяных мужиков развлекать? Ну, деньги, конечно, но всё-таки — ты же балерина, а занимаешься — стыд сказать кому…
Я — в театре, как Ворон — в консерватории, сказало новое «я», которому хотелось возражать. Балет — это канон, из которого я выламываюсь. Я хочу создавать своё. Всё равно где. И если у меня не всегда получается найти место, где… Старое «я» воздело очи горе и посоветовало новому молчать и не пытаться что-то доказывать. Смысла нет — всё равно тебя не слышат.
Мама сморщилась, отхлебнув зелёного чая с мятой и мелиссой.
— Опять у тебя эта трава… Ладно, хорошо хоть, что горячий, на улице холодища… — С неодобрением взглянула на пепельницу, полную бычков. С ещё большим неодобрением — на Ворона, улыбающегося с плаката. — Нас с папой тётя Дина с дядей Геной в воскресенье в гости звали. У дяди Гены день рождения, надо сходить поздравить, и тебя они были бы очень рады видеть. Их Славик из Финляндии приехал в отпуск, он всё тебя вспоминает, вот я его видела на днях, он говорил: «Тётя Ада, как там моя Ларочка? Замуж, — говорит, — ещё не вышла?»
Ну и почему ты ему не сказала, что я замужем, спросило новое «я». Оператор поставил старый ролик: полный холёный мальчик с лицом нимфетки, в херувимских кудряшках. Губки бантиком, глазки голубенькие. «Не-ет, балет — это несовреме-ен-но, — с этакой барской растяжечкой. — А что ты читаешь? Ну-у, это уже старьё заплесневелое… Тебе Уолш нравится? А Буковски?»
— Я в воскресенье работаю.
— Жалко, жалко. Тётя Дина расстроится. Ты бы не курила столько, девочка моя. Это очень вредно. Вот я вчера смотрела по телевизору…
Лариса потушила сигарету. Встретилась взглядом с Вороном на афише. Внутренний ди-джей поставил «Владыку Тумана» погромче — и маму стало почти не слышно.
Мамина минуточка продлилась до четырёх часов пополудни. С помощью Ворона Лариса дождалась маминого ухода, но почти сразу же после ухода мамы позвонила Света.
— Ты жива ещё, моя старушка? — поразилась Лариса. — Дивлюсь…
— Устала вчера, как собака, — пожаловалась Света. — Но жива. Знаешь, Ларк, женщины, которые так пашут, имеют же право на личную жизнь. Правильно я говорю?
— Правильно.
— А по этому поводу надо развлечься. Как ты думаешь?
— Наверное.
— Ну так вот. Меня тут один пригласил потусоваться, сказал — возьми подругу. Пойдёшь, Ларк, а? Выпьем, посидим, музон послушаем…
— Слушай, Светик, что-то не хочется…
— Ой, брось, а! — тон Светы моментально стал совершенно безаппеляционным. — Кончай уже киснуть, а? Давай, давай, я зайду. Пойдём, посидим с нормальными мужиками, проведём вечерок по-человечески…