25
Строка 119: доктор Саттон
Здесь перед нами рекомбинация слогов, взятых из разных имен, одно из которых начинается с "Сат", а другое кончается на "тон". Двое выдающихся врачей, давно отошедших от практики, обитали в наших холмах. Оба были старинными друзьями Шейдов, у одного имелась дочь, президентша клуба Сибил (это и есть тот доктор Саттон, которого я вывожу в своих заметках к строкам 181 и 1000). Он упоминается также в строке 986.
26
Строки 120-121: Песок когда-то времени был мерой и т.д.
На левом поле параллельно обрезу написано: "В средние века час равнялся 480 унциям тонкого песку или 22560 атомам".
Я не в состоянии проверить ни этого утверждения, ни подсчетов, произведенных поэтом применительно к пяти минутам, т.е. к тремстам секундам, — я просто не понимаю, как можно разделить 480 на 300 или наоборот, но, возможно, это оттого, что я слишком устал. В день, когда Джон Шейд записал эти строки (4 июля) Громила-Градус готовился выехать из Земблы и начать свое упорное и путаное путешествие по двум полушариям.
27
Строка 130: Мяча не гнал и клюшкой не махал
Честно говоря, мне тоже не доводилось блистать ни в футболе, ни в крикете, — я довольно сносный наездник, сильный, хотя и не традиционный лыжник, хороший конькобежец, изобретательный борец и заядлый скалолаз. В черновике за строкой 130 следуют четыре стиха, от которых Шейд отказался ради продолжения, попавшего в беловик (строка 131 и последующие). Вот этот неудавшийся приступ:
Сравнение виснет в воздухе. Можно предположить, что Шейд намеревался поведать здесь о некоторой таинственной истине, открывшейся ему в обморочном отрочестве. Я не могу передать, как мне жаль, что он отверг эти строки. Я сожалею об этом не только по причине их внутренней красоты, а она значительна, но также и оттого, что содержащийся в них образ навеян кое-чем, слышанным Шейдом от меня. Я уже упоминал в этих заметках о приключениях Карла-Ксаверия, последнего короля Земблы, и об остром интересе моего друга, возбужденном многими моими рассказами об этом короле. Карточка, сохранившая вариант, датирована 4 июля, это ясное эхо наших закатных прогулок по душистым лугам Нью-Вая и Далвича. "Расскажите еще что-нибудь", — говорил он, выбивая трубку о буковый ствол, и пока медлило красочное облачко, и миссис Шейд смирно сидела, услаждаясь теледраммой, в освещенном доме далеко на холме, я с удовольствием исполнял просьбу моего друга.
Бесхитростными словами я описывал ему положение, в котором очутился король в первые месяцы возмущения. Он испытывал странное чувство, что ему выпало быть единственной черной фигурой в позиции, которую шахматный композитор мог бы назвать "король в западне", в позиции типа solus rex[23]. Роялисты или по меньшей мере умерды (умеренные демократы) еще сумели бы уберечь страну от превращения в пошлую современную тиранию, когда бы им было по силам тягаться с грязным золотом и отрядами роботов, коими со своих командных высот питало Земблянскую революцию мощное полицейское государство, расположенное лишь в нескольких милях (морских) от Земблы. При всей безнадежности его положения, отречься король отказался. Надменного и замкнутого узника заточили в его же собственном розового камня Дворце, из угловой башни которого различались в полевой бинокль гибкие юноши, нырявшие в бассейн сказочного спортивного клуба, и английский посол в старомодной фланели, игравший с тренировщиком-баском в теннис на земляном корте, далеком как Рай. Сколь безмятежным казался рисунок гор на западном своде неба!
Где-то в дымчатом городе каждый день происходили омерзительные взрывы насилия, шли аресты и казни, но жизнь громадного города катилась все так же гладко: заполнялись кафе, в Королевском театре давались прелестные пьесы, и в сущности, сильнейшим сгущением мрака был как раз королевский дворец. Революционные komizary с каменными образинами и квадратными плечьми крепили суровую дисциплину в частях, несших охрану снутри и снаружи Дворца. Пуританская предусмотрительность опечатала винные погреба и удалила из южного крыла всю женскую прислугу. Фрейлины, натурально, оставили Дворец еще задолго раньше, когда король удалил королеву на виллу во Французской Ривьере. Благодарение небесам, избавившим ее от ужасных дней в оскверненном Дворце!
Каждая дверь охранялась. Обеденная зала вместила трех сторожей, еще четверо валандались в библиотеке, в темных альковах которой, казалось, ютились все тени измены. В спальне любого из немногих оставленных слуг имелся свой вооруженный паразит, пивший запретный ром со старым ливрейным лакеем или резвившийся с юным пажом. А в огромной Гербовой Зале наверняка можно было найти постыдных шутов, норовящих втиснуться в стальные доспехи ее полых рыцарей. И как же смердело козлом и кожей в просторных покоях, некогда благоухавших сиренью и гвоздикой!
Вся эта дурная орава состояла из двух основных групп: из безграмотных, зверообразных, но в сущности совершенно безвредных рекрутов, навербованных в Фуле, и молчаливых, очень корректных экстремистов со знаменитых Стекольных заводов, — на которых и возгорелась впервые революционная искра. Теперь можно (поскольку он пребывает в безопасности, в Париже) сказать и о том, что в этой компании находился по крайности один героический роялист, так виртуозно менявший внешность, что его ни о чем не подозревавшие однополчане казались с ним рядом посредственными подражателями. На самом деле Одон был одним из величайших земблянских актеров и в отпускные свои вечера срывал аплодисменты в Королевском театре. Через него король поддерживал связь с многочисленными приверженцами — с молодыми людьми благородных фамилий, с университетскими атлетами, с игроками, с Паладинами Черной Розы, с членами фехтовальных клубов и с прочими светскими и рискованными людьми. Поговаривали, будто пленник вскоре предстанет перед чрезвычайным судом, но говорили также и то, что его пристрелят во время мнимого переезда к новому месту заточения. И хотя его побег обсуждался каждодневно, планы заговорщиков обладали ценностью более эстетической, нежели практической. Мощная моторная лодка стояла наготове в береговой пещере близ Блавика [Васильковой Бухты] в западной Зембле, за высокой горной грядой, отделявшей город от моря; воображаемые отражения зыбкой прозрачной воды на каменных сводах, на лодке, причиняли танталовы муки, но ни единому из посвященных в заговор не удавалось придумать, как королю бежать из замка и, не подвергаясь опасности, миновать его укрепления.
В один августовский день в начале третьего месяца "роскошного заточения" в Юго-Западной Башне его обвинили в том, что он, пользуясь карманным зеркальцем и участливыми солнечными лучами, подавал световые сигналы из своего выспреннего окна. Просторы, из него открывавшиеся, не только склоняли, как было объявлено, к подобному вероломству, но и порождали у их созерцателя воздушное ощущение превосходства над приниженной стражей. Вследствие того походную кровать короля стащили под вечер в мрачный чулан, расположенный в той же части Дворца, но на первом его этаже. Множество лет тому тут помещалась гардеробная его деда, Тургуса Третьего. После кончины Тургуса (в 1900-ом) его разукрашенную опочивальню переделали в подобие часовни, а смежная комнатка, лишась высокого составного зеркала и зеленым шелком обтянутого дивана, вскоре выродилась в то, чем она оставалась вот уже половину столетия, — в старую нору с запертым шкапом в одном углу и дряхлой швейной машинкой в другом. Попасть сюда можно было из выстланной мрамором галереи, идущей вдоль северной стороны Дворца и круто сворачивающей по достижении западной, чтобы образовать вестибюль в юго-западном его углу. Единственное окно, южное, выходило во внутренний двор. Когда-то оно уводило в страну грез с жар-птицей и ослепленным охотником, но недавно футбольный мяч сокрушил легендарную лесную сцену, и теперь новое, простое стекло защищала снаружи решетка. На западной стене висела над беленой дверцей шкапа большая фотография в рамке из черного бархата. Легкие и летучие, но повторенные тысячи раз касания того же самого солнца, что обвинялось в передаче известий из башни, понемногу покрыли патиной изображение романтичного профиля и голых просторных плеч позабытой актрисы Ирис Акт, несколько лет — до ее внезапной смерти в 1888-ом году — бывшей, как сказывали, любовницей Тургуса. Фривольного вида дверь в противной, восточной стене, схожая бирюзовой раскраской с единственной другой дверью комнаты (выходящей в галерею), но накрепко запертая, вела когда-то в спальню старого развратника, округлая хрустальная ручка ее ныне утратилась, по бокам висела на восточной стене чета ссыльных гравюр, принадлежащих к периоду упадка комнаты. Были они того сорта, что не подразумевает рассматривания, но существует просто как общая идея картины, отвечая скромным орнаментальным нуждам какого-нибудь коридора или ожидательной залы: одна — убогий и горестный Fête Flamande[24] под Тенирса, другая же попала сюда из детской, которой сонные обитатели всегда полагали, будто передний ее план изображает пенные валы, а не размытые очертания меланхоличной овечки, теперь вдруг на ней проглянувшие.