Я напрягла слух и убедилась, что права. Пение приближалось, становилось громче, хотя по-прежнему отдельные слова и не были слышны.
Звучал, как мне показалось, только один голос, очень тихо. Постепенно он стал громче, стали различимы паузы между словами. Скорее церковное пение, чем настоящая песня, только со словами из иностранного языка, со странным акцентом, со вздымающейся и падающей интонацией, иногда настолько высокого тона, что походили на крик маленькой птицы, а иногда просто гортанный хрип.
Теперь звуки доносились прямо из-за стены. Я отбросила одеяло и сделала то, что не делала, не могла сделать раньше: пересекла комнату, наклонилась над висячим столом и прижалась ладонью к холодному камню. Правой рукой я взяла чашку, пролив остатки горького пива, и заколотила по стене.
Я даже не думала о том, что неизвестный певец может мне помочь. Но это явно был звук человеческого голоса. Я была совершенно одна в темноте, и мне так хотелось дать кому-нибудь знать о себе.
При первом же ударе о камень пение стихло. Ещё один пленник по ту сторону стены? Такова была моя первая догадка. Однако к моему величайшему разочарованию последовало полное молчание, хотя я сама не знала, чего ожидала. Потом… слова… не песня… слова, со странным стоном:
– Смерть… смерть…
Предупреждение? Но что-то странное было в этом крике. Я снова подняла кружку и сильно ударила.
– Смерть… – ответил мне вопль.
– Кто ты? – выкрикнула я, надеясь, что звук преодолеет стену. – Где ты?
– Бойся смерти…
Не страх, но раздражение дало мне силы заколотить в третий раз. Я начала подозревать, что этот голос – просто ещё одно изобретение моих тюремщиков, которое должно заставить меня усомниться в своём рассудке. Конечно, изобретательно, но кто может сказать, какие пытки придумал барон, чтобы держать меня под контролем?
– Кто ты? – снова спросила я.
Ответом была тишина. Я наконец опустила кружку, решив, что сегодня ничего больше не добьюсь от этой вызывающей раздражение стены.
Я вернулась на койку, но почему-то теперь почувствовала бо́льшую уверенность в себе, чем когда впервые пришла в себя. Если со мной играют в такие детские игры, значит, я для них по-прежнему важна, они должны обо мне думать. Это дало мне некоторое удовлетворение, так что я смогла наконец лечь и уснуть.
Мне ничего не снилось. Как будто появилась какая-то новая уверенность. Может, потому что я не впала в панику, услышав этот голос, преодолела страхи, которые до того рисовало воображение, когда мне показалось, что дерево столешницы нагрелось. Я победила свой страх и теперь могла противостоять тем, кто пытался запугать меня. Нервы успокоились, и я проснулась, чувствуя себя гораздо сильнее душой и телом. Так я себя ещё не чувствовала с того памятного утра в Кестерхофе.
Дневной свет от окна полосой падал на пол моей камеры. Он добавил мне уверенности, решимости больше не играть роль покорной пленницы. Случилось так, что очень скоро представилась возможность проверить эту решимость. Потому что почти сразу заскрежетала массивная дверь в камеру. На этот раз я встала, ни за что не держась, готовая лицом к лицу встретить свою надзирательницу.
Она вошла как обычно, неся на этот раз сосуд с водой. На руке у неё висела какая-то ткань, похожая на одежду. Без всяких церемоний тюремщица бросила её в ногах постели и с такой силой поставила сосуд, что вода выплеснулась.
– Кто ты? – отчётливо спросила я, встав у неё на пути, когда она повернулась к тарелкам, которые принесла накануне вечером. Тюремщица посмотрела на меня так, словно я стул или стол на цепи. И не произнесла ни звука.
Я схватила её за руку под жёстким серым рукавом. С поразительной силой она высвободила руку, потом оттолкнула меня, так что я едва не потеряла равновесие и отлетела назад, к кровати. Показав на меня, потом на одежду и на воду, она сделала знак, что я должна вымыться и переодеться в платье, которое она принесла. Но при этом опять не произнесла ни звука, и я подумала, что она, возможно, и на самом деле немая. А может, просто повинуется приказу не разговаривать с пленницей.
Забрав поднос и не обращая на меня внимания, она вышла.
В связке я нашла два полотенца, костяной гребень и кусок жёлтого мыла с сильным запахом, завёрнутого в ткань. Одежда была грубая, халат из жёсткого материала, нижняя юбка – всё того же тусклого цвета, что и одежда самой тюремщицы. Всё чистое, и я обрадовалась возможности избавиться от своей грязной мятой одежды, хотя и приходилось надевать тюремную робу. Я умылась, хотя мыло жгло кожу, а лицо в синяках я смогла лишь слегка смочить. Зеркала не было, но я причесалась на ощупь, распустив волосы по плечам.
Едва успела я закончить свой туалет, как вернулась тюремщица. На этот раз она принесла поднос, а на плече – постельное бельё. Со стуком поставив поднос на стол, она сняла простыни с кровати и бросила свежие грудой на середину, ясно дав мне понять, что заправлять постель я буду сама.
На завтрак подали кашу из какого-то зерна, жёсткого и безвкусного, но тёплую. Стоял также кувшин с жидким синеватым молоком. И всё. Женщина молча, с бесстрастным лицом ждала у двери, пока я кончу есть, потом забрала посуду и вышла.
Моя новая одежда, хотя и чистая, оказалась старой и сшитой на человека гораздо полнее меня. Она висела на мне мешком. И пахла затхлостью, как будто где-то долго пролежала. Юбка заканчивалась высоко над лодыжками, а рукава оставляли неприкрытыми запястья и бо́льшую часть руки. Я расправила грубые простыни и застелила постель, растянув этот процесс как можно дольше, чтобы иметь хоть какое-то занятие. Потом снова начала внимательно разглядывать камеру.
Вчера я встала на стул и выглянула наружу. Тогда я поняла, что с трудом боком могла бы вылезти в окно, но внизу лежала пропасть, глубину которой я даже не смогла определить. В камере были кровать, стул, подвесная доска-стол и в углу приспособление для отправления телесных надобностей, простая дыра в небольшом каменном возвышении, уходящая в тёмную глубину.
Желая чем-то заняться, я придвинула стул к столу и начала изучать надписи, оставленные теми, кто до меня попадал в эту камеру. Это были все имена и, как я заметила, преимущественно женские. Но ни одно не могло сравниться по глубине с тем, что я случайно нашла накануне. Эта надпись находилась непосредственно под концом одной цепи, там, где кольцо врезалось в дерево. Вторично я провела по её буквам кончиком пальца.
Несомненно, «Людовика», которая провела немало времени и затратила много энергии, чтобы вырезать эту надпись, была той самой женщиной, чью историю использовали как урок неверным жёнам. Возможно, она вполне заслуживала того, что с ней случилось, однако…
Меня больше всего интересовал рисунок под именем. Теперь, когда свет из окна стал ярче, я хорошо разглядела его линии. Круг, а в нём пятиконечная звезда… Линии получились удивительно прямые для сделанных вручную. Я вполне могла бы накрыть рисунок ладонью, хотя мне не хотелось его касаться.
Вглядываясь внимательней, я увидела, что в конце каждого луча звезды нанесены более мелкие штрихи, неясные, просто каракули, но все разные. Это был явно не герб и не часть какого-то геральдического рисунка.
Осматривая стол, я выяснила, что под многими именами тоже стоят символы – в основном грубо начерченные кресты или другие религиозные знаки, сделанные небрежно, не с той аккуратностью, как знак отчаяния Людовики.
Отчаяние? Нет, как-то оно не вяжется с этой женщиной из рассказа графини. Гнев, горячий неудержимый гнев скорее выразит то, что она чувствовала, заключённая здесь на годы, лишённая возможности поступать, как ей хочется. Я так была уверена в этом, словно давно сгинувшая курфюрстина по-прежнему расхаживала взад и вперёд по узкому пространству между окном и дверью, сжав руки в кулаки, думая только о мести, о том, как она отомстит – если сможет.
Такой яркой была эта картина, что я вздрогнула. Как будто установилась связь между прошлым и настоящим, как будто курфюрстина устремилась ко мне со своей ненавистью и нашла во мне нечто такое, что связывает нас.