Она не докончила. Я не дала ей докончить. Я оттолкнула ее из всей силы, потом рванулась из-под костлявой руки Манефы, впившейся мне в плечо, и стрелою помчалась от них по узкому переулку.

В пять минут добежала я до дому. В этот поздний час улицы города тихи и пустынны. Ураганом ворвалась я к Зиночке, поджидавшей меня, и наскоро, захлебываясь, сообщила ей всю суть дела.

— Тебе, Ксаня, надо уезжать отсюда!.. Сегодня же, с ночным поездом… сию минуту! — заволновалась и заторопилась в свою очередь Зиночка, — а то никто не поручится за то, что они явятся сюда завтра утром и отнимут тебя от нас, чтобы поместить в монастырь.

— В монастырь! — эхом отозвалось в моей душе, и дрожь пробежала по всему моему телу.

Очутиться теперь в монашеской келье, теперь, когда я чувствовала и знала свою силу, свой талант, когда я испытала радость победы над людьми, над толпою, теперь в монастырь — о, это было бы ужасно!

Трепет охватил меня всю.

— Никогда! — почти выкрикнула я в голос. — Никогда! Никогда! Никогда!

— Тогда надо ехать… Сейчас, ночью, непременно, — лихорадочно прошептала Зиночка. — Я иду собираться и будить детей.

— Как? Ты?.. Ты хочешь разве тоже со мною? — проронила я, пораженная ее словами.

— Милая Ксаня, — проговорила она, подойдя ко мне и крепко сжав мою руку, — когда вчера вечером я очутилась без места с двумя детьми на руках, что ты сказала мне? Что ты будешь жить с нами и работать для нас. Теперь наши доли сравнялись. Мы обе нищие, Ксаня, и обязаны поддерживать друг друга.

— Но… но… как же… этот дом… прислуга?.. — начала я было несмело.

— Вздор… В этом доме нет ничего моего. Я снимала квартиру с мебелью и посудой от хозяев. Глаша же — племянница моего хозяина, и, после нашего отъезда вернется в дом дяди… Видишь, никто кроме твоих «матушек» не потеряет от нашего бегства.

И на ходу чмокнув меня в щеку, она бросилась в спальню поспешно укладывать в дорожный сундук наше платье и белье.

Что было потом — я едва помню. Начался какой-то сумбур, какая-то лихорадка: открытый сундук и чемоданы, испуганные личики детей, краткое объяснение с Глашей о том, что Зиночку требуют ее родные, и отъезд или, вернее, бегство в ясную, сумеречную мартовскую ночь…

До той минуты, пока мы не устроились на жестких скамьях вагона третьего класса и не уложили на них недоумевающих и пораженных всей это сутолокой детей, ни я, ни Зиночка не могли вздохнуть спокойно…

И только тогда, когда локомотив пронзительно свистнул и поезд пополз вдоль платформы, мы взглянули друг на друга, и обе, не сговариваясь, в один голос произнесли: — «Наконец-то!»

— А Мише-то, Мише мы ничего и не сообщили! — вдруг вспомнила Зиночка, волнуясь.

— Мы напишем ему с места, когда приедем, — успокоила я ее.

— А куда мы едем? — поинтересовалась я через минуту. — Ты куда брала билеты?

— В Канск. Это в восьми часах езды отсюда. Маленькое захолустье, где, однако, есть театр. Мне на днях передавали, что там ищут актрис. Условия не блестящие, даже более чем скромные, но это ничего… Вот мы там устроимся непременно: ты в качестве знаменитой гастролерши Карали, я — в качестве скромной актрисы на вторые роли… А теперь спать, спать, спать, я так мучительно устала, — детски капризна произнесла она и тут же уснула подле своих сыновей, прикорнув на лавке головою. Мне ничего не оставалось, как последовать ее примеру.

Апреля… 190… г.

Милый мой дневник, как давно я не беседовала с тобою! Но что же делать, если всю эту неделю все мое время прошло в хлопотах.

Тотчас по приезде в Канск я отправилась искать комнату. Увы! только одну комнату и самую скромную на этот раз… У нас с Зиночкой оставалось всего десять рублей денег. Надо было экономить, чтобы этих денег хватило до тех пор, пока я и моя подруга не устроимся в местной труппе. Я взялась найти такую комнату — и нашла. Она стоила только четыре рубля в месяц. Это была полутемная мансарда, вроде чердака, с единственным окном, выходящим на крышу. Внизу жил сапожник с женою и двумя взрослыми сыновьями, любителями выпить, о чем свидетельствовали их красные носы.

Ничего более подходящего я не могла найти по нашим средствам.

Зиночка пришла в ужас при виде мансарды.

— Но ведь это даже не комната, Ксаня, а какая-то конура! — воскликнула она в отчаянии и залилась слезами.

— Не плачь, голубка, это временное помещение… Вот устроимся в театре и найдем другое… Пока же надо довольствоваться и этим. А детям и тут будет хорошо… Теперь весна, скоро лето… Они будут целые дни на дворе… Чего же лучше, — и я погладила ее по голове, как ребенка. Она и была в действительности ребенком, милым, беспечным, двадцативосьмилетним ребенком-женщиной, готовым плакать и смеяться по пустякам…

Мы тотчас же водворились в нашей мансарде к немалому удовольствию ребят, которым новое помещение показалось очаровательным. Они, недолго думал, влезли на окно, выходящее на крышу, и свели знакомство с голубями, которых набралось к нам сюда великое множество. Поручив надзор за детьми старухе-хозяйке, мы сами пошли в театр.

— Где можно видеть господина директора труппы? — вежливо обратилась Зиночка к какому-то плохо одетому, мрачному субъекту с бритым лицом, вышедшему нам навстречу на подъезд деревянного здания, вернее сарая, под крышей которого ярко намалеванная надпись гласила: «Городской театр».

Он удивленно вскинул на нас глазами и буркнул сердито:

— Я антрепренер-директор. Что вам угодно?

Тогда Зиночка, смущаясь и краснея, стала нескладно и робко пояснять, что нам от него угодно.

— Мы… я то есть… и моя подруга… мы обе… актрисы и желали бы получить у вас место в труппе… — лепетала Зиночка.

— Место в труппе?.. — хрипло рассмеялся директор. — Место в труппе?.. Голодом умереть хотите? Жизнь надоела, что ли? В кассе два рубля сбора… Публику в театр кнутом не загонишь… Труппе есть нечего… Три месяца жалованья не получали… А вы место у меня еще просите!.. Нет, нет, никаких нам актрис не надо… Сами голодаем…

И снова расхохотавшись неестественным, болезненным смехом, он махнул рукой и кинулся бежать от нас как от зачумленных.

Апреля… 190… г.

Липы зацвели в хозяйском садике. Весна идет. Временами в прохладной мансарде душно. Ночи стали светлые, белые.

Мы с Зиночкой часто не спим в эти ночи… Заботы о насущном хлебе не дают спать.

После того как наши надежды пристроиться в театре рухнули, для нас обеих наступили тяжелые дни. Найти какой-нибудь заработок в маленьком городишке было почти немыслимо. Мы не знали, что делать, что предпринять. А между тем наши средства истощились.

Вчера на обед истратили последний рубль. Кошелек Зиночки пуст, мой тоже. Детям дали молока с хлебом. Обед не из чего было варить.

— Давай я снесу наши платья на толкучку, — предложила я. — Рублей десять — пятнадцать, наверное, дадут. На несколько дней хватит… А там я наймусь куда-нибудь, ну, хотя бы в поденщицы… Я, право, не знаю куда, но надо, надо работать… — отрывисто и тихо говорила я.

Она молча обняла меня.

— Бедная моя Ксаня!

Дети, должно быть, не подозревают, что наши дела так плохи. Их забавляет, что сегодня не варится обед и что им дадут колбасы, молока и хлеба.

Только Валя сегодня смотрит серьезнее обыкновенного и тревожными глазенками следит за нами.

— Куда ты несешь вещи, тетя Китти? — спрашивает он, когда я, нагроможденная узлами, спускаюсь с лестницы.

— Вот к портнихе несу… переделать надо твоей маме и мне наши наряды… — лепечу я и багрово краснею.

Его ясные глазенки уже впились в меня.

— Зачем ты говоришь неправду, тетя Китти? Ты идешь на толкучку продавать вещи, потому что нам нечего кушать. Я слышал, как мама плакала ночью…

Бедный ребенок! Рано же пришлось тебе познакомиться с правдой жизни!

Я судорожно обнимаю его, целую и стремглав выбегаю на улицу.

На рынке народ, пестрая толпа, навесы, лавчонки с товарами. Говор обывателей, крики торговцев, споры и брань — все смешалось. В ближайшем ларьке сидит старьевщица. К ней я несу мои вещи. Она долго, старательно разглядывает их, переворачивает из стороны в сторону, чуть ли не обнюхивает каждую тряпку. Ее длинный нос, ее хищные глаза и худые, костлявые руки все выражает алчность. И вот, после получасового осмотра она изрекает дребезжащим, как несмазанная телега, голосом:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: