Таксист неопределенно хрюкнул, пожал одним плечом и сказал:
– Потому, что я на зоологии ушами не хлопал.
– А я, выходит, хлопал?
– А ты девочкам записочки писал.., с непристойными предложениями. Причем, насколько я помню, многие отвечали тебе взаимностью. Так что в конечном итоге это еще вопрос, кто из нас хлопал ушами, а кто не хлопал.
– Однако, – после паузы сказал Арцыбашев, стремительно трезвея. – А ты-то откуда знаешь, кому я что писал и кто чем мне отвечал?
– А у тебя это на морде написано, – спокойно ответил таксист. – Большими буквами.
– А ну стой, – сдавленным голосом потребовал Арцыбашев и выхватил из кармана пистолет – точнее, хотел выхватить, но чертова железяка зацепилась, застряла, и ее пришлось выколупывать по частям. “Да что же это, – с чувством, близким к панике, подумал он. – Что же это у меня сегодня все цепляется?"
– Стою, – покладисто откликнулся таксист, принял вправо и остановился. – Только учти, что здесь остановка запрещена.
– А ты включи аварийную сигнализацию, – посоветовал Арцыбашев. Ему наконец удалось высвободить пистолет, и он поспешно направил его на таксиста. – Быстро говори, кто тебя послал. А главное – зачем?
– С предохранителя сними, недотыкомка, – сказал таксист, и в его голосе Евгению снова почудилось что-то до боли знакомое. – Раньше ты не был таким нервным. Эх, ты, Цыба – вяленая рыба…
– Блин, – сказал Арцыбашев и опустил пистолет. Так его никто не называл уже очень давно. Если быть точным – восемнадцать лет без какого-нибудь месяца… – Блин, на фиг, – растерянно повторил он. – То-то же я смотрю…
– Смотрит он, – передразнил таксист. – Взгляд со дна бутылки… Ну, и что тебе оттуда видно?
Арцыбашев протянул руку и включил потолочный плафон, хотя в этом уже не было нужды. Голос, интонации, манера речи – все это было знакомо черт знает с каких пор, и теперь он удивлялся лишь одному: как это он не узнал этого человека сразу. “От неожиданности, не иначе, – подумал он. – Кто же мог предположить, что его занесет за баранку такси? Эх, жизнь…"
Слабенький желтушный свет выхватил из темноты твердое лицо с насмешливо сжатыми губами, хитро прищуренные глаза и подбородок, который за прошедшие восемнадцать лет окончательно приобрел квадратную форму, которой так завидовал немного субтильный Цыба во времена счастливого отрочества и сексуально озабоченной юности. Конечно, в этом лице многое изменилось. Время не щадит никого. Вот и виски поседели, и на лбу какой-то шрам.., наверное, попал в аварию или пьяный седок чем-нибудь засветил.., таксист в Москве – это же камикадзе, смертник, сорвиголова без инстинкта самосохранения… Взгляд Арцыбашева торопливо скользнул по оставленным временем меткам и сразу же перестал их замечать, целиком сосредоточившись на том, что было знакомо с детства и теперь вызывало едва ли не умиление.
– Чтоб я сдох, – сказал он. – Юрка. Филарет, неужели ты? Чтоб я сдох!
– Ага, – рассмеявшись, воскликнул Юрий Филатов, – узнал, Рокфеллер! А я-то думаю: зажрался Цыба, на “ягуаре” ездит, своих не узнает.., баксов насовал полные карманы. Кстати, на, забери свою капусту, я не банкир, со знакомых не беру.
– Да пошел ты!.. – радостно отмахнулся Арцыбашев. – Тоже мне, гордец из таксомоторного парка… Что ты мне суешь эти фантики? Терпеть не могу этих препирательств из-за трех копеек. Дай хоть посмотреть на тебя, чучело!
– Смотри, – разрешил Филатов, снова запуская двигатель. – Только давай все-таки куда-нибудь ехать, а то мое корыто на стоянке разберут к чертовой матери… У тебя адрес прежний?
– С-час, – язвительно сказал Арцыбашев. – Нам ли, Рокфеллерам, ютиться по хрущевкам? Нам, Рокфеллерам, подавай апартаменты!
– Фу-ты, ну-ты, – сказал Филатов, и “ягуар” с разбитой фарой, оторвавшись от бровки тротуара, нырнул в транспортный поток, сразу потерявшись в нем, как брошенный в речку камешек.
Глава 3
Лена Арцыбашева отложила иллюстрированный дамский журнал, закурила длинную коричневую сигарету и с сомнением покосилась на огромный плоский экран выключенного телевизора. Смотреть белиберду, которой с утра до поздней ночи были забиты все до единого каналы, совершенно не хотелось. Она вспомнила, как радовалась, когда ее Цыба (в мыслях она частенько называла мужа старым школьным прозвищем) одним из первых среди знакомых купил систему спутникового телевидения. Она долго сохраняла способность радоваться блестящим игрушкам: новым автомобилям, манто, бриллиантовым серьгам, – но теперь, судя по всему, колодец ее радости окончательно высох, и оставалось лишь сожалеть о том, что вода из него была вылита на бесплодную почву никому не нужных приобретений. Даже зависть холодных расчетливых сук, которых она была вынуждена называть своими подругами, больше не радовала Лену. Она устала нападать и защищаться – похоже было на то, что защитный панцирь, на поддержание которого в постоянной боевой готовности уходило столько сил и времени, высосал ее досуха, превратившись в пустую оболочку наподобие рыцарских доспехов, что стояли на специальной подставке справа от камина. Доспехи приволок откуда-то охочий до старомодной роскоши Цыба, и теперь Лена была вынуждена каждый божий день любоваться жестяным болваном, державшим в правой руке длиннющее копье, все время норовившее вывалиться из захвата и треснуть кого-нибудь по макушке, а левой опиравшимся на двуручный меч с волнистым лезвием. Однажды кто-то из гостей, сверх меры набравшись бурбону, споткнулся об этот меч, безнадежно испортил брюки и глубоко порезал ногу. После этого Цыба, вздыхая и тихо матерясь сквозь зубы, завернул дурацкую железяку в плотный брезент и увез куда-то, где меч аккуратно затупили, так что теперь им в лучшем случае можно было расколоть сухое сосновое полено, если бы кому-нибудь взбрела в голову такая дикая мысль – колоть дрова двуручным мечом, да еще в набитой антиквариатом квартире…
Старомодные напольные часы в футляре черного дерева вдруг ожили, захрипели и принялись размеренно отбивать удары. У часов был глубокий, раскатистый медный бас, проникавший во все уголки огромной квартиры. Через месяц после того, как Цыба приобрел эти часы, Лена настояла на том, чтобы дверь ее спальни уплотнили дополнительными прокладками, но чертов механизм все равно будил ее по ночам, и она сотни раз клятвенно обещала себе и мужу, что когда-нибудь доберется до зловредного раритета, вооружившись молотком. Цыба в ответ на эти угрозы только улыбался: часы стоили бешеных денег, и он не понимал, как такая ценная вещь может вызывать у кого-то раздражение. Банкир Арцыбашев не признавал бунтов и ультиматумов. Он мягко, но уверенно гнул какую-то свою линию, и только совсем недавно Лена как-то сразу вдруг поняла, в чем эта линия заключается: Цыба привык платить только за то, чем мог безраздельно владеть, и вещь, за которую было заплачено, целиком и полностью переходила в его собственность. Много лет он беспрекословно оплачивал каждую ее прихоть, каждый каприз, и теперь, следуя собственной логике, полагал ее своей вещью, наподобие телевизора или этих идиотских доспехов. Это было даже не возмутительно – это было просто-напросто смешно, но Лена не смеялась. До нее вдруг дошло, что бороться надо было раньше, а теперь на это уже не было ни сил, ни желания. Да и за что, спрашивается, ей нужно было бороться? За право быть нищей? За счастье всю жизнь горбатиться у станка или в конторе? Да и кто ее примет на работу – изнеженную, привыкшую спать до полудня, ничего и никогда толком не умевшую и давно позабывшую то немногое, что когда-то умела?
Сделав это открытие, она люто возненавидела мужа и ненавидела его очень долго – целый месяц, а может быть, даже полтора. Потом ей вдруг сделалось все равно – она пережила свою ненависть, переросла ее, как дети перерастают ветрянку и корь.
Умный Цыба все понял и ни словом, ни взглядом не показал, что осознает свою власть над женой. Если он и торжествовал по поводу одержанной победы, то делал это наедине с собой или со своими приятелями. Лена не пыталась выяснить, сплетничает ли он о ней за бутылкой или в компании наемных шлюх – ей было наплевать. Она знала, что у мужа есть пистолет, и полагала, что когда-нибудь окончательно созреет для того, чтобы взять его в руки. Надо только посильнее напиться, и тогда наутро она проснется вдовой или не проснется вообще. И то и другое было, что называется, полбеды – той самой беды, с которой она жила сейчас.