Таинственные многозвучия заволновались вокруг: различались угрюмые жалобы, отвратительные, тоскливые визги, почти человеческие рыдания, хриплая разноголосица. Меня воодушевляла радость близкого торжества, ибо паническое безумие исходило от них.

Они видели ужасную мою работу и ничем не могли помешать: только по ночам – и я давно это понял – освобождался властительный кошмар их бытия.

Вынул спички, помедлил минуту и чиркнул.

Судорожные, глухие стоны сплавились единым гулом. Калиновые кусты задрожали от ветра, рожденного где–то в сердцевине ветвей.

Захрустели нервные синие огоньки, бесшумно воспламенился порох.

Я бросился бежать по извилистой улочке от поворота к повороту: голова кружилась, словно я спускался вприпрыжку по винтовой лестнице, уходящей глубоко под землю.

* * *

Дайхштрассе и весь соседний квартал в пламени.

Я стою у своего окна, озаренный огненным сполохом. При сухой и жаркой погоде воду добыть непросто: трещат балки, обваливаются крыши, по мостовым рассыпаются искристые сизые головни… беспрепятственно.

Пылает один день и одну ночь, но огню еще далеко до Моленштрассе.

Далеко до переулка святой Берегонны и дрожащих калиновых кустов.

Новая тележка с хворостом, доставленная заботами Гокеля.

В окрестности – ни души. Пожар, как пленительный спектакль, собрал всех жителей.

Я методически сворачиваю за каждый угол, наслаждаюсь чернотой политого спиртом хвороста, мрачной изморозью пороха и… пораженный, останавливаюсь.

Три маленьких дома, три вечных маленьких дома горят красивым и спокойным желтым пламенем в недвижном воздухе. Буйная стихия, укрощенная неведомым пространством, струится вверх тихо и величаво, как церковные свечи. Очевидно, здесь проходит граница багрового бедствия, уничтожающего город.

Отступаю, усмиренный и подавленный, перед умирающей тайной.

Моленштрассе совсем близко: вот и первая дверь, которую я открыл пустяковой отмычкой несколько недель назад. Здесь разожгу последний костер.

Оглядываю последний раз коридор, строгую мебель гостиной и кухни, лестницу, что по–прежнему уходит в стену, – такой знакомый, чуть ли не близкий интерьер.

– Что это?

На блюде, которое я столько раз похищал и находил на следующий день, лежат исписанные листы бумаги.

Элегантный женский почерк.

Забираю и сворачиваю в рулон. Последняя кража на таинственной улочке.

– Что это?

Стрейги! Стрейги! Стрейги!

* * *

…Так кончается французский манускрипт. Заключительные слова, обозначающие беспощадных духов ночи, набросаны судорожно и наискось. Так пишут люди, застигнутые ураганом, надеясь, вопреки всему, что записка не утонет вместе с кораблем.

* * *

Я прощался с Гамбургом.

Знаменитые достопримечательности – Санкт–Пауль, Циллерталь, нарядную Петерштрассе, Альтону с ее живописными лавчонками, где торгуют шнапсом и еще Бог знает чем, – все это я покидал без особой грусти. С большей охотой я направился в старый город, где запах свежего хлеба и свежего пива напоминал любимые города моей юности. Проходя по какой–то совершенно пустой улице, я обратил внимание на вывеску: «Локманн Гокель. Антикварная торговля».

Я с любопытством осмотрел всевозможные украшения и безделушки, купил старинную, ярко расписанную баварскую трубку; владелец держался весьма любезно и, перекинувшись с ним парой безразличных фраз, я спросил, знакома ли ему фамилия Архипетр . Нездоровое и бледное лицо антиквара побелело настолько, что показалось в вечернем сумраке, будто его высветил изнутри какой–то мертвенный огонь.

– Ар–хи–петр, – прошептал он. – Как вы сказали? Боже, что вы знаете?

Не было ни малейшего резона делать секрет из этой истории, найденной в гавани, в развале старых бумаг.

И я рассказал.

Он долго смотрел утомленными глазами, как посвистывало и пританцовывало пламя в причудливом газовом рожке.

И когда я заговорил об антикваре Гокеле, он нахмурился.

– Это был мой дед.

По окончании рассказа кто–то тяжело вздохнул. Собеседник повернул голову.

– Моя сестра.

Я привстал и поклонился молодой и миловидной женщине. Она слушала меня, сидя в темном углу, в гротескном изломе теней.

Локманн Гокель провел ладонью по глазам.

– Почти каждый вечер наш дед говорил с нашим отцом на эту фатальную тему. Отец счел возможным посвятить нас, а теперь, после его смерти, мы с сестрой обсуждаем это между собой.

– Но простите, – прервал я беспокойно, – теперь мы с вами можем кое–что разузнать насчет таинственного переулка, не так ли?

Антиквар поднял руку.

– Послушайте! Альфонс Архипетр преподавал французский язык в Гимназиуме до 1842 года.

– Да? Неужели так давно?

– Это был год великого пожара, уничтожившего Гамбург. Моленштрассе, прилегающий квартал, Дайхштрассе сгорели дотла, превратились в груду раскаленных углей.

– И Архипетр?

– В том то и дело! Он проживал на Блейхене, в другой стороне. И во вторую ночь бедствия, в ужасную, сухую и жаркую ночь на шестое мая его дом загорелся – единственный, заметьте, – остальные чудом уцелели. Очевидно, он погиб в пламени; во всяком случае, его не нашли.

– Удивительно… – начал я.

Локманн Гокель не дал мне закончить. Он, видимо, обожал отвлеченные умозаключения, ибо тут же пустился в широкие научные обобщения.

По счастью, в его монологе попадались кое–какие интересующие меня факты.

– Самое удивительное во всей этой истории – это концентрация времени, равно как и пространства, в роковой протяженности переулка святой Берегонны. В городских архивах упоминается о жестокостях, творимых бандой таинственных злодеев во время пожара . Зверские убийства, грабежи, паническое безумие толпы – все это соответствует истине. Однако, заметьте, кошмарные эти преступления свершились задолго до бедствия . Теперь вы понимаете: я разумею контракцию, сжатие пространства и времени.

Антиквар чрезвычайно воодушевился.

– Современная наука преодолела эвклидовы заблуждения. Весь мир завидует нашему соотечественнику – замечательному Эйнштейну. Ничего не остается, как с трепетом и восхищением признать фантастический закон контракции Фитцджеральда–Лоренца. Контракция, майн герр, ах, сколько глубины в этом слове!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: