– Долго будешь еще стоять?

Дверь распахнулась бесшумно, словно с посмертного зеркала темное полотно, не семь и не девять ночей спустя. Отражение будто сидело траур: рубаха цвета как у меня была у ворота понадорвана, волос был в неизвестных далях под корень срезан чужой Далилой, но в целом, определенно, я – только моложе.

– Я рад видеть тебя здоровым.

И через порог неуклюже обнял, что ранее – никогда.

1991

– Я читал твои книги. Ты плохо пишешь.

– Мне не кажется. Почему?

– Складно, да не о том, что надо.

– Тебе не трудно сварить мне кофе?

– Колумбийский, но по-турецки.

– Сойдет.

– Устал с перелета?

– Бывало хуже. Ты давно уже тут сидишь?

– Четыре месяца. Здесь отлично. Сколько сахара?

– Ничего.

У него появились смешной акцент и привычка потряхивать головою. Он жил-был со смертью накоротке, но я побывал к ней гораздо ближе, поэтому, если смотреть с конца, до которого мы досидим, полковник, то я впервые был старше брата и поэтому первым повел допрос.

– Ну и зачем это было надо?

– Ты про подмену?

– Я про подмену. Про измену. Я про тюрьму. Про этот жарь его в рот побег в город Константинополь. Я про все, но хотя бы про что-нибудь.

– Ты кофе-то пей. Мы торопимся, что ли?

Конечно, нет. Нам ведь некуда торопиться. Я снова вспомнил его таким: с большими лапами переростка, и тяжелым взглядом чумного пса, когда он готов рассказать о тайном, только главное – не торопить слова, и я, подобрав под себя колени, затихаю на голубятне.

– Короче. Мне надо было уйти. Я не хотел, чтобы ты встречался со мной-Риверой, потому что уже не хотел им быть. У меня были свои ребята, но если бы не появился ты, то исчезнуть просто не выходило, другие бы выдали ордера, меня б искали по всей планете. Мне нужна была передышка, чтобы все доделать и смыть следы.

– Замести.

– Конечно. Мне тут совершенно не с кем. Ли вернется на той неделе, но он здесь по-русски не говорит. Учит меня кантонезу силой. А с этой гвардией – на фарси.

– Извини, что я перебил.

– Я не думал, что ты соберешься в горы. Сидел бы себе в Боготе и нюхал. А в горах меня знала любая вошь. Тебя все равно задержали бы как Риверу, только еще непонятно кто. Поэтому нам и пришлось сыграть. Пока Мартинес тебя нашел – и все равно ничего не понял, – я успел перекинуть деньги и нормально обжиться здесь. Потом закрыл им глаза купюрой – и тебя прислали ко мне вдогон.

– А чем закончилось с этим Гачей?

– Труп. Полтора килограмма пуль.

– Тоже красиво.

Чего-то ели. Я, помню, лег на часок поспать. Приходили сурового вида люди, меня пугались – шайтан-байрам! – приносили разные документы.

За окном уже полоскалась ночь, я подумал, что снова нашел семью.

Потом подумал, что не нашел. Ветер дунул, тряхнул фрамугу, и я с испугу забыл, о чем. Потом плеснул себе виски в кофе. Кажется, отпустило.

– Хорошо, теперь расскажи про деньги.

– Деньги, деньги… Немного есть. Девяносто два миллиона денег. По бумагам и на счетах.

1991

Далее о Днепре. Как я помню, до середины – редкий голубь, и нужно два. Бог вас сделал такими разными, чтоб учились и ошибались. А нас

– одинаковыми, зачем? А чтобы путались остальные, чтобы пьяной стежкой двоился след, чтобы нами гордился дед. Тем более что с годами я стал на него похож, мы оба стали крупнее телом, перестали бояться стали, пороха, мышьяка, или чем, бывает, еще воюет эта старая сука, господь-затейник, травит семя свое.

Я не исподволь – вдоволь – смотрел на брата, сравнивал, изучал.

Впервые (не с пробужденья-смерти жертвы комы моей Паломы, а с ее появленья в моей лачуге с видом на Бангладеш) что-то стало меня скрести, томить под вилочкой, днем мурыжить, хасидской пляской трясти во сне. Читая книжку его движений, получается – записную, я все меньше спрашивал, больше знал: лисья грация напряжения, с которой он уходил в Стамбул, прищур, с которым сопел над картой, планом, графиком, чертежом, – все выдавало его врагам, и ровно это же их пугало. Несмотря на школу секуритатэ и гонор-спесь городских боев в окрестностях Медельина, опыт пыточных дел и пот полной выкладки переходов, в нем по-прежнему жил пацан, от новоеврейского слова “поц”: двору не ровня, вору не кровь, многоразовый отморозок.

Он не пил вино и не спал подолгу. Каждый день распинал себя на проеме входной двери, отжимался от грязного пола с грузом, витаминную россыпь с ладони ел – словно лев зевает и жмурит глаза на солнце, – у него из пасти воняло кошкой, и ущерб отметины зло темнел посреди выступающего клыка.

Дальше: когда он с утра встает, то средь поросли мха, которым у Левы покрыта грудь, видны дополнительные соски: круглые шрамы от крупных пуль, а еще вдоль ребер до горизонта – рваной росписью – борозда.

– И как давно ты меня нашел?

– После Судного Дня.

– Давно… Почему же не проявился раньше?

– Слышишь, не начинай. Ты знал.

Да, я знал. Вы только представьте себе, полковник. Я знал и на знание это – клал. Маленький вязаный половик, о который, входя, вытирают ноги в провинциальных советских семьях, настолько пестрый, что кажется ровным цвет, если его потянуть за узел на обрезках ленты, чулка, жгута – разовьется столько чужого горя, льна и шерсти больной длины, что можете вкруг обвязать хозяев до шестого колена.

Ну что ж, коли нам все равно гореть, потянем за эту.

1975

Уже было ясно, что я полечу в Камбоджу, и мы с Паломой пошли в

“Гаврош” – до сих пор работает на Парклейне. Возвращались в первом часу, пешком, разговора, простите, сейчас не вспомню. Потом целовались спиной ко входу, покуда я шарил в кармане ключ, а когда уже наконец открыл, Палома рванула без лифта выше – я замешкался с почтой.

Почта всегда ожидает тебя не там, где положено жухнуть лежать листам, если именно в этот треклятый раз будет не суждено вернуться, какой по тебе отомрет послед: в лучшем случае – счет за свет, и отдельным приветом с того на этот – за газ. Аккуратной стопкой всегда лежат не нашедшие адресата: “Жаль, что перед ремонтом дома не удалось опросить и Вас”. “В связи с Вашей повторной неявкой

(прочерк) в суд по иску (набор цифирь)…” – иногда мне становится очень жалко, что холодный в синюю искру жар эпистолярного жанра зажгли не здесь, не по эту сторону English Channel, а то бы послали вселенной счет, с набежавшими пенни.

Примерно такую цепочку дум из дешевых полуколец латуни успеваешь бессмысленно намотать, пока доползешь до своей площадки – Палома скинула плащ внутри и оставила маленький свет в прихожей.

– Джордж!

Я, с немецким акцентом:

– Ja!

– Сколько раз прошу: закрывай окно! Ветер любит твои бумаги.

В нашей комнате по ковру (помните детский стишок про ложь?) разбросано то, что лежало стопками – правой (стоп, просмотреть еще) и левой (сразу же на растопку). Газетная вырезка, потроха разбухающих этажерок, недоделанные хвосты халтур – весь этот фарш был размазан неровным слоем, и я, не снимая ботинок, лег, под себя подгребая бумаг гербарий, стараясь не отвлекаться.

Палома на корточках села рядом, неустойчивой птицей, одной рукой упираясь в пол, другой – выдергивала открытки, фотки, крупнозернистый корм. Вижу, вот промелькнула та, позже запертая в оправу, где дом на сваях своих колышется в смородиновом дыму. А вот и первая из цветных: мы спаломничали к Сан-Марко, где моя голубица стоит крестом с близорукими сизарями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: