Отдел культуры (по аналогии, должно быть, с парком культуры или домом культуры), сотрудником которого – наряду еще с десятком человек дамского в основном пола – я оказался, писал все больше про музыку. И вот почему: все ведущие творческие работники, за полгода до моего прихода, новым заведующим отделом (предыдущий, с позором изгнанный, как я позже узнал, вместе со всей его командой, все больше упирал на скульптуру, будучи скорее всего монументалистом) были набраны по знакомству и оказались с одинаковым, в данном случае музыкальным, образованием. Они попали в газетные критики кто откуда, одни – из дышащих на ладан и вполне неизвестных широкой публике специальных музыкальных изданий, в которых, впрочем, продолжали числиться заместителями главных редакторов, но денег им там за неимением оных не платили, другие – из музея музыкальных инструментов, кто-то еще, а именно сам заведующий, и вовсе оказался инженером-акустиком, специалистом по основному своему профилю то ли по проектированию концертных залов, то ли по конструированию музыкальных шкатулок.
Сотрудники – точнее, сотрудницы – отдела предпочитали, однако, чтобы их называли не журналистами, не дай Бог, не критиками даже, но – музыковедами, еще лучше – культурологами, но это уж самые амбициозные. Причем ни одна из них в те времена, когда живы еще остаются иллюзии юности и люди готовятся к славным свершениям, ни к какому сочинительству, по всей вероятности, себя не готовила, во всяком случае, к газетному.
Еще перед тем, как переступить редакционный порог, я прилежно проработал, как выражается один алкоголик в моем дворе (прошлой зимой я проработал роман “Мать”, и в этом есть, кстати, трогательная тяга к духовному усилию, а не к голому потреблению), так вот, я проработал подряд несколько номеров
Газеты, которую до того в руках не держал: Газета предназначалась, как мне говорили, отечественному политическому и деловому истеблишменту, а я, не принадлежа ни к тому, ни к другому, читал по старинке “Известия” с “Московскими новостями”,
“Литературную газету”, коли мое имя там упоминали, да изредка
“Независимую”, и то лишь потому, что несколько раз выступал, как некогда было принято говорить, на ее страницах с литературными эссе.
И вот теперь, разворачивая один за другим большие тонкие листы, я чувствовал томление, как во сне, если б мне приснилось, будто я не сдал еще выпускные экзамены по математике за десятый класс.
Ладно, что я не понимал ровным счетом ничего в биржевых сводках, реляциях об изменении цен на топливо или о скачках котировок на фондовой бирже. Можно было не слишком пугаться и того, что, изучив полосу сервиса (что эта страница так называется, я узнал позднее), я тоже понял немного. Скажем, рубрика “Модный магазин” показалась мне вполне эзотерической, поскольку текст пестрел наименованиями каких-то аксессуаров, в основном, кажется, дамских, и этих названий, я справился, не было и в словарях. То же я мог бы сказать и о спортивной рубрике, но все это было полбеды: в конечном итоге и офсайты с сетами, и от кутюр с бутиками были равно далеки от моего профиля. Ужас был в том, что я решительно не понимал и всего остального.
Скажем, я мог бы скромно рассчитывать, что кое-как одолею еженедельный политический обзор. Слабую надежду на это оставляло то обстоятельство, что по вечерам я исправно клевал носом перед телевизором в то время, когда передавали новости, а значит, материя мне была косвенно знакома. К ужасу своему я обнаружил и в этом случае, что совершенно неспособен уловить нить. Начать с того, что текст был составлен крайне витиевато, как схоластический трактат. К тому же статьи так и пестрели цитатами, причем без ссылок, и я, считавшийся в кругу родных и близких достаточно начитанным, со стыдом понимал, что не в силах догадаться, кого цитирует автор в том или ином случае. Иногда мне мерещилось что-то смутно знакомое, из Антиоха, быть может, или из Кантемира, но не заниматься же штудиями в области российского стихосложения времен Екатерины, когда хочешь всего-навсего узнать, какую очередную глупость сморозил спикер нижней палаты. Да что Кантемир, автор – надо полагать, классический филолог по образованию, но ставший волею судьбы политологом – то и дело вводил в текст иностранные высказывания на языке оригинала. Чаще всего это были современные европейские языки, но случались латинские и древнегреческие выражения, а также извлечения из Торы и, кажется, кое-что на санскрите. Но и в тех случаях, когда в целом построение фразы было относительно прозрачно, иностранное вкрапление удавалось с грехом пополам уяснить, а цитата оказывалась так или иначе узнаваемой, велеречивый слог все равно заставлял меня трепетать; скажем, президента нашей страны автор всегда называл не иначе, как верховный правитель, что живо напоминало мне ни к селу ни к городу роман для подросткового возраста “Дочь Монтесумы”, других политиков величал не по фамилиям, а нарекал непременно мифологически, сам возникал в контексте всегда в третьем лице -
“как стало известно экспертам Газеты”,- а обычную нашу водочку неизменно именовал хлебным вином.
Плохим утешением было и то, что рубрики “Ресторанная критика”,
“Светская хроника” и “Прогноз погоды” показались мне более или менее внятными, поскольку – и это было самое страшное мое открытие – материалы моего собственного отдела культуры тоже были мне не по зубам. Не считайте меня совсем уж кромешным кретином: там, где изредка говорилось о театральных премьерах или кинематографических новинках, я, хоть и испытывал некоторый дискомфорт от обилия посторонних интеллектуальных аллюзий, кое-что разобрать был в состоянии. Но дело в том, что подавляющее количество культурных материалов было посвящено, как я сказал, музыке, причем не Чайковскому или оркестру Лундстрема, но полемике внутри какого-то параллельного мира – мира авангардных звуков и концептуальных контрапунктов. Наверное, у большинства моих коллег были в молодости академические поползновения, поскольку писали они преимущественно на специальном культурологическом волапюке, в котором я, грешный, не мог понять ни звука. По-видимому, эти тексты слагались для круга единомышленников или оппонентов, одинаково прикосновенных некоему тайному знанию (так мне казалось, во всяком случае), и оставалось лишь поражаться, сколь рафинирована наша новая финансовая и политическая элита, которой предназначалась Газета, коль скоро интересуется столь возвышенной и недоступной простому смертному русскому интеллигенту абракадаброй.
Оставалось утешаться тем, что хоть в музыке я действительно полный профан, но позвали меня все-таки не для дешифровки опусов моих новых коллег-культурологов, а писать о литературе. И оставалось уповать на Бога: быть может, мне удастся кое-как справиться с моей узкой, как я ее поначалу понимал, задачей – по мере сил информировать читателя о происходящем в худосочной нашей текущей словесности, тем более что первое свидание с непосредственным моим начальником весьма меня ободрило.
Перво-наперво мне понравилось его мягкое имя Иннокентий, но главное – и это говорит, конечно, о моих неизжитых предрассудках,- его звучная дворянская фамилия. Конечно, фамилия могла быть благоприобретена предками моего заведующего в многосложные годы недавней российской истории с ее странными сплетениями судеб и многими переименованиями, но тихий голос, но сдержанные манеры, но толстые стекла очков и благожелательный, несколько косящий взгляд, сфокусированный с помощью линз и воспитания на собеседнике… В процессе разговора, по мере того как я все больше проникался к нему симпатией (в конце концов ввиду плачевных итогов моего первоначального ознакомления с содержанием Газеты только на его расположение и поддержку я и мог надеяться), мне стало казаться вполне естественным, что у него, столь явственно интеллигентного, узенькие плечи и впалая грудь при довольно массивной нижней части туловища (я и сам никогда не мог похвастаться спортивным сложением). Быть может, поэтому в поисках дополнительного резерва мужественности он был одет во все черное: черные штаны, черная рубаха, черный пиджак.