- Что вы делаете, ведь это хрусталь! - закричал доктор и кинулся открывать дверцу; оказалось, что одна рюмка разбилась. И как полагается, в то время, когда доктор зачем-то старался приставить длинную ножку рюмки к узорной светло-зеленой чашечке, в столовую вошла Марья Андреевна. Она всплеснула руками и так вскрикнула, что Факторович, бывший у себя в комнате, а Поля - в кухне, прибежали в столовую.
Марья Андреевна не жалела рюмки, ей вообще ничего не было жалко. Доктор всегда жаловался, что она его разоряет тем, что кормит десятки нищих, отдает им совершенно новые вещи, ворчал, что и ротшильдовских капиталов не хватит, чтобы окупать расходы ее безмерного гостеприимства. Вот и сейчас он узнал на Москвине свои совершенно новые брюки английского шевиота, купленные за четыре пятерки у приехавшего из Лодзи контрабандиста. Но у Марьи Андреевны был стальной характер, доктор знал, что нет во вселенной силы, которая заставила бы ее измениться, и он молча сносил и обедавших на кухне бедняков, и посылки, которые она отправляла своим бесчисленным племянникам и племянницам, примирился он и с комиссарами, которые, приехав просвечиваться, неожиданно поселились на полном пансионе в комнате - кладовой.
Марья Андреевна не любила, когда муж вмешивался в хозяйственные дела. Однажды, это было двенадцать лет тому назад, когда доктор зашел в кухню и изменил программу обеда, она бросила в него глубокую тарелку. И теперь, при домашних неладах, она предостерегала мужа: "Не доводи меня до того, что однажды произошло", -- и он тотчас же уступал ей.
Марья Андреевна закричала:
-- Немедленно убрать эту дрянь из столовой! -- и ударила ногой по столику.
Доктор потащил столик в переднюю, и так как Марья Андреевна крикнула ему вслед: "В передней ему тоже нечего стоять, его нужно выбросить на чердак", -- доктор уволок столик к себе в кабинет - единственная комната, где он чувствовал себя хозяином. Когда он вернулся, буфет уже стоял прежнем месте, а Марья Андреевна говорила Факторовичу:
-- Эти перемены властей просто зарез для меня-- больные боятся ходить, в самом деле, смешно же идти к доктору лечить бронхит или какое- нибудь кишечное заболевание, когда рискуешь быть убитым и изнасилованным буквально на каждом углу. А он от безделья немедленно сходит с ума, я прямо в отчаянии. То же самое было, когда пришли большевики: он вздумал обклеить спальню какими-то дикими обоями, а когда деникинцы четыре дня обстреливали нас из пушек и мы сидели в погребе -- он начал перекладывать запас капусты из одной каморы в другую и возился до тех пор, пока не свалились дрова и мы все едва не погибли.
Она посмотрела на мужа и с тихим отчаянием, протянув руки, сказала:
-- Вот, пришли поляки, и ты уже переставляешь буфет.
Потом она подошла к нему и стала счищать с его рукава паутину, а доктор поднялся на цыпочки и несколько раз поцеловал ее в шею.
Окончательно помирились они за обедом, этим великим таинством, которое Марья Андреевна совершала с торжественностью и серьезностью. Она волновалась перед каждым блюдом, огорчалась, когда Верхотурский отказывался есть, и радовалась, когда Москвин шутя управился с третьим "добавком". Ей все казалось, что обедающим не нравится еда, что курица пережарена и недостаточно молодая.
-- Скажите откровенно, -- допрашивала она Верхотурского, - вы не едите, потому что вам не нравится? -- и на лице ее были тревога и огорчение.
Обед ели мирно -- доктор не говорил про политику, только рассказал случай из своей практики, про то, как его вызвали ночью в имение к умиравшему помещику за двадцать верст от города и как пьяный кучер на полном ходу въехал в прорубь с тройкой лошадей и доктор чудом спасся, выскочив в последнее мгновенье из саней.
История эта была очень длинная, и потому, что Марья Андреевна подсказывала мужу слова, а Коля строил ужасные рожи и незаметно зажал уши, Верхотурский понял, что про пьяного кучера и прорубь рассказывается, наверное, в сотый раз, и ему сделалось так скучно, точно он прожил в этом доме долгие годы и каждый день слушает про помещика и про то, как некий доктор, который теперь в Харькове профессор и persona grata, одному больному вылущил по ошибке здоровый палец, а другому вместо абсцесса вскрыл мочевой пузырь, и больной взял да и помер, не очнувшись даже от наркоза.
-- Удивительное дело, -- сказал Верхотурский, -- мы с тобой не виделись около сорока лет, а встретились и начали говорить друг другу ты. Зачем?
-- Юность, юность, -- проговорил доктор. -- Gaudeamus igitur.
-- Какого там черта igitur, -- сердито сказал Верхотурский, - и где этот самый igitur? Я вот смотрю на тебя и на себя, точно сорок лет бежали друг от друга.
-- Конечно, мы разные люди, -- сказал доктор, -- ты занимался политикой, а я медициной. Профессия накладывает громадный отпечаток.
-- Да не о том, -- сказал Верхотурский и ударил куриной костью по краю стола.
-- Речь о том, что ты буржуй и обыватель, -- сказал Коля профессорским тоном и покраснел до ушей.
-- Видали? -- добродушно спросил доктор. -- Каков домашний Робеспьер, это в собственной-то семье...
-- Конечно, буржуй, -- подтвердила Марья Андреевна, -- недорезанный буржуй...
-- Ну какой же он буржуй, - сказал Москвин, -- доктора, они же труженики.
И Москвин стал рассказывать, как на восточном фронте, где он тоже лежал и полном госпитале, -- его там ранило осколком в ногу,-колчаковский эскадрон ворвался в деревню, и доктор вместе с санитарами и легкоранеными отстреливались, пока подоспел батальон красной пехоты.
-- И как еще пулял, сукин сын, из карабина австрийского, знаешь, короткий такой... -- оживленно обратился он к доктору.
-- Ты паршивый меньшевик, -- вдруг крикнул Факторович, и громадные глаза его засияли черным огнем, -- врачи, адвокаты, бухгалтеры, инженеры, профессура -- предатели. Они враги революции. Я бы их всех... -- крикнул он, и его тонкие губы искривились и задрожали, а худое лицо было похоже на белый занесенный нож.
-- Ешьте компот, пожалуйста, - сказала Марья Андреевна, -- прошу вас, ешьте и не волнуйтесь.
Факторович растерянно оглянулся и начал рубить ложечкой ломти груш и яблок, плававших в прозрачном, густом сиропе.