Владимир Георгиевич, который, как мы знаем, всегда был критиком советского режима. Чем занимался в эти годы оратор, нам, к сожалению, неизвестно.

Борзиков сидел насупленный и катал что-то между пальцами.

Положение выправил Журкин. В белой крахмальной рубашке с красным в горошек галстуке-бабочке он выглядел импозантно и очень православно.

Отирая губы мягким белым платком, он сказал:

– Давайте поговорим и о других важных проблемах. Речь ведь идет о нашей державе. – Он достал папку, вынул из нее странички и дальше читал по написанному. – Попытка перспективного анализа будущего нашей Евразии привела меня к убеждению в необходимости анализа ретроспективного. То, что произошло с Россией в двадцатом столетии, вполне может быть рассмотрено как завершение очередного большого цикла национальной истории и переход через смутное время к новому циклу. И, Владимир Георгиевич, скажу, забегая вперед, есть свет в конце тоннеля. – Он приложил руку к груди и слегка склонился в сторону Борзикова. – Третье смутное время, начавшееся пресечением династии Романовых, продолжалось почти семьдесят лет.

Восстановительный же период только начался, идет с большим трудом, и говорить о перспективе его успешного завершения пока крайне преждевременно. – Он снова кивнул на Борзикова и продолжил: – Для благополучного выхода из роковых кругов русской истории нашему обществу следует отбросить прельщение империей. Если, конечно, не найдем императора. Но, друзья мои, наша встреча проходит в благодатный период, после недавнего празднования двухтысячелетия

Рождества Христова. Нет такой плоти, которая могла бы пережить умом и сердцем всю полноту свершившегося. Она – за пределами нашего падшего ума и скверного сердца. Но тянется душа к свету и устремляется к теплу Отчей любви, и к источнику живой воды спасения.

Некий духовный инстинкт влечет нас к храму Божьему, чтобы услышать и принять сначала тихое, а потом все более крепнущее и ликующее песнопение о Рождестве Господа Бога нашего Иисуса Христа. И, опираясь на Слово Христа нашего, мы, русские люди, должны выдвинуть новую концепцию развития гражданского общества, которое будет опираться на законы нравственности, вырастать из нравственности, отбросив все эти фикции и прельщения западного ума вроде прав человека!

Слова Журкина доносились до Кости как сквозь вату, он сидел, переживая неудачу своего выступления, слушал и словно бредил одновременно. Но бред был тревожный. Бред как сон или сон как бред.

Во сне он думал, что держава разваливается и что это время не менее опасное, чем время ее укрепления. Впрочем, крепят как раз то, что разваливается. А потом во сне он вспомнил свой старый сон, как будто он снится ему наново. Вроде бы вернулся он из армии, демобилизовался

(хотя никогда в армии не был). Поехал на синем автобусе, который почему-то даже не затормозил на его остановке, проскочил мимо.

Пришлось возвращаться пешком. Угловой дом изменился, из обычной забегаловки на первом этаже возникло приличное кафе. А при этом у большой помойки с тремя мусорными баками роятся мужики, ковыряются в мусорных этих баках. Он идет к родному дому, дому, где родился, а не к тому, где жил перед армией. Рядом с домом лотки, пенсионная интеллигенция распродает свои пожитки. Зрелище жалкое. Стоят на углу и держат старые костюмы, которые никому не нужны, как и сами их владельцы. Вид истощенный.

Костя входит в старый профессорский пятиэтажный дом. На первом этаже, в квартире Расовских, похороны, умер Рафаил Исаакович, лежит в гробу. Ничего не оставил ценного, только чертежи супердвигателя, почти вечного. Он пытался как-то реализовать идею, предлагал государству, нашим олигархам, но никто возиться не захотел. Эти говорят, что такое только американцы осилят. А Рафаил Исаакович на

Запад – по старой своей еще советской психологии – отдавать не захотел. Открытие, мол, должно принадлежать Родине. Дочь, сын его покойный, жена, зять – все вокруг гроба топчутся. И еще одна незнакомая девушка среди них. Костя вспомнил, что когда-то она ему нравилась, но кто она – вспомнить не мог. Он у стола встал, где чертежи лежат. Наследники не знают, что с ними делать, и обсуждают сей вопрос.

Костя обнимает девушку со спины, обхватывает руками грудь, целует в шею. Она оборачивает к нему голову, покраснев от досады. “Хорошо, что вернулся, хорошо. Только кончай лапать”. Узнает ее. Это Танька, известная поэтесса, с которой у него никогда не было амуров. Тем страннее его эротический жест. Проходит еще несколько невнятных моментов. Вдруг она хватает бумаги с чертежами и бежит. Выбежала из квартиры. Вдова следом выглянула. А на дворе слякоть вдруг превратилась в мороз.

Кто-то говорит, что надо за ней на лыжах гнаться. Чьи-то лыжи мешаются, Костя никак в дверь не протиснется. Выскочил. Куда теперь бежать? В бывший райком. Там сейчас администрация сидит. Бежит за

Танькой. И еще две девчонки несутся. Но одна скоро отстала. Другую он обгоняет прямо у дверей деревянного (но одновременно и мраморного) четырехэтажного здания. Дверь перекосило, никак не открывается. С трудом отворил ее. Как же Танька-то открыла!..

Начинает бежать вверх по лестнице. Ступеньки деревянные, но не скрипят, а прогибаются под ногами. Не рухнуть бы, подумал Костя. Вот и второй этаж. Прямо с площадки – дверь. Костя дергает за ручку дверную, ручка отрывается. Тогда он осторожно поднимается выше. Там, на третьем этаже, дверь вообще заколочена. А на четвертый – ступени одна труха.

Вдруг внизу какая-то девица толкает дверь на втором этаже, и та открывается. Оказывается, не на себя надо было тащить, а от себя толкать. Там комната, стол буквой Т, во главе советская тетка, пуховым платком повязанная, восседает. Еще двое или трое криволицых мужиков. Перед столом Танька в соблазнительной кофточке. Тетка подписывает какие-то бумаги, которые ей криволицые мужики подсовывают, а сами на тетку не глядят, на Таньку лупятся. А в бумагах написано, что чертежи эти – теперь Танькина собственность.

Вбежавшая первой в эту дверь дочь умершего Рафаила Исааковича бросается на эти бумаги и чертежи, хватает их со стола. Костя опять со спины обнимает Таньку за грудь и шепчет: “Остановись, дуреха, посадят”.

“Дурак! они ничего не сделают, а я бы могла продать выгодно”.

“Зачем тебе?”

“Уехала бы отсюда. А на эти деньги жила бы”.

“Зачем? Оставайся!”

“Эх ты, недотепа! А отсюда бежать надо, бежать. Неужели не чувствуешь?”

На этом сон оборвался.

А Журкин продолжал:

– В первую очередь мы должны обратиться к единоверно близким пространствам. Следует твердо сознавать, что из третьей ужасной смуты Россия может и вовсе не выйти. Ошибки нельзя повторять. Они – всего лишь результат неправильных волевых выборов общества. И народ это чувствует! Вспомните и нынешнее Рождество. Как-то особенно много было людей в церквах в ночь святого праздника. Переполнен был и тот храм, куда я хожу, отворены все двери, дабы стоящие на порогах соучаствовали в божественной службе. Сама погода была чиста, небо звездно, снег покрыл чистым покровом землю, и к ночи чистота и покой легли на наш город. – Он поэтически вознес руки вверх. – Великая ночь все оживляла и возрождала. Надо слушать Церковь. Церкви нужен император, владыка России. И волевой выбор за нами!

Журкин помолчал, послушал аплодисменты, а потом произнес:

– Хотел бы я закончить свою речь словами великого православного мыслителя. Я имею в виду текст отца Павла Флоренского, написанный им в заключении и справедливо названный его издателями

“философско-политическим трактатом”. Приведу его слова о будущем государственном устройстве России, выражающие категорическое неприятие демократии: “Никакие парламенты, учредительные собрания, совещания и прочая многоголосица не смогут вывести человечество из тупиков и болот, потому что тут речь идет не о выяснении того, что уже есть, а о прозрении того, чего еще нет. Требуется лицо, обладающее интуицией будущей культуры, лицо пророческого склада. Это лицо на основании своей интуиции, пусть и смутной, должно ковать общество. Как суррогат такого лица, как переходная ступень истории появляются деятели вроде Муссолини, Гитлера и др. Исторически появление их целесообразно, поскольку отучает массы от демократического образа мышления, от партийных, парламентских и подобных предрассудков, поскольку дает намек, как много может сделать воля. Но подлинного творчества в этих лицах все же нет, и, надо думать, они – лишь первые попытки человечества породить героя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: