Умнов молчал. Ему было страшно. Нет, не Василь Денисыча он боялся — себя. Себя! Что он, Умнов Андрей Николаевич, тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, русский, член КПСС с семьдесят второго, разведенный, политически грамотный, морально устойчивый, образование высшее, журналистское — что он, профессиональный борец за газетную правду, ответит старому волку?.. Попытается его переубедить? Бред… Спорить с ним?.. Мать-покойница говорила: из двух спорящих один — дурак, другой — сволочь. Она иной спор в виду имела, но и здесь Умнов дураком оказаться не хотел… Промолчать?.. А не слишком ли много в своей жизни он уже промолчал?..
— Уразумел, Василь Денисыч, — медленно, будто раздумывая, проговорил он. И впрямь раздумывал: что дальше? — Вы правы: много во мне Краснокитежска, много… Все было, и молчал, когда орать хотелось, и врал, когда правда кому-то неудобной казалась, и «Ура!» вопил со всеми вместе… Было… Здорово это вы придумали: абортарий слова… Сколько я их убил — слов… И героем не был, нет, не был. Завидовал героям — это да. Мучительно завидовал! До бессонницы. А сам — слаб человек… — Он сейчас не с Василь Денисычем разговаривал, а с собой. — Говорят: время лепит людей. Наверно… В пятьдесят третьем мне исполнилось девять лет. Тогда, в марте, я и не понял толком, что умер бог, умерла эпоха. Ваша эпоха… У меня семья счастливой была: никто на войне не погиб, никого ваша эпоха в лагерях не скрутила. Но никто и поклонов богу не бил. Отец всю жизнь инженерил, даже в партию не вступил. Мать — детей воспитывала. Жили… А в пятьдесят шестом мне всего двенадцать стукнуло, и материалы двадцатого съезда я по-настоящему только в институте и прочитал. А это уже шестидесятые шли. Опять — ваши годы… Я еще не знал, что они уже — ваши, я еще сопляком был. Помню, сочинил рассказ, самый первый мой, про человека, который возвращается из лагеря в коммунальную квартиру, в свою комнату, а за стенкой по-прежнему живет тот, кто в сорок седьмом на него донос настрочил. Ну и все такое… Не придумал, знал этих людей… Притащил в одну редакцию, в другую, в третью. Никто вроде и не говорит, что плохо, все в один голос: сейчас не стоит ворошить прошлое. Осудили — да. И баста! Ворошить не стоит… Вот так у меня первый урок демократии и состоялся… Вам, наверно, странно, что я вроде как исповедуюсь? Я не исповедуюсь, нет. И уж упаси бог — перед вами! Я просто пытаюсь понять, что же такое во мне есть, что вы меня за своего приняли… Кстати, возвращаю комплимент: вы тоже хорошо слушаете… Итак, о чем я? Да, об уроках демократии. С тех пор у меня их было — не счесть! И каждый убеждал все больше и больше: на дворе — не только ваши годы, но и мои. Они хорошо надо мной поработали — эти годы. Вырастили. Выпестовали. Вылепили. Сделали почти похожим на всех вас… Верный сын Отечества… Правоверный… И только одно меня от вас отличало: та самая зависть к безымянным героям, которой у вас — ни на дух. Вы их — ненавидели. Я им — завидовал. Я хотел стать, как они. Понимаете: хотел! И поэтому в каждом жизненном конфликте искал компромисс. Чтоб ни нашим, ни вашим. Серединка на половинку. И журналистом таким стал: серединка на половинку. Не золотое перо, Василь Денисыч, не кидайте мне кость. Блестит — да, но, как известно, не все то золото… Кстати, не такой уж я злой гинеколог, как вы славно выразились, не всегда слово в зародыше убивал. Знаете, сколько моих статей ваш брат — начальник от журналистики не напечатал? Том составить можно! Другое дело, что я за них не дрался. Отступал. На заранее подготовленные позиции. Думая: временно. А время не на меня работало. Статья — не роман, она стареет. Сейчас этот том никому не нужен, поезд ушел… А может, не ушел?.. Может, потянет еще?.. Вот вы говорите: демократия, гласность, жрите тоннами. А нам не надо тоннами. С голодухи-то — тоннами? Чревато… Представьте: в стране глухонемых открыли способ слышать и разговаривать. И мы еще только учимся — кто хочет! — первые шаги делаем. Как в букваре: мы не ра-бы, ра-бы не мы… Предвижу ваше возражение: все надо делать вовремя. Учиться разговаривать — с раннего детства. Великовозрастных Маугли не сделаешь Демосфенами. Да нам — я свое поколение имею в виду — нам бы не Демосфенами, нам хоть бы проклятую немоту прорвать! Хоть по складам научиться: мы не ра-бы! И знайте: прорвем! Та самая зависть и заставит. А Демосфенами пусть наши дети становятся — им-то самое время учиться говорить, думать, видеть. По-моему, перестроиться — это не значит сразу стать другим. Сразу только лягушки прыгают. Знаете, что Ленин о перестройке писал?.. Да-да, именно Ленин, именно о перестройке! Так, по-моему: вреднее всего было бы спешить… Да я другим не стану. Не сумею. И не хочу! Я вот о чем мечтаю: убить в себе вас! Вы что считаете, в Краснокитежске — все краснокитежцы? Дудки! Вы что считаете, здесь все по собственной воле существуют? Да откройте вы город — треть сразу уйдет! Уверен! А вторая треть вслед им посмотрит, на вас обернется и тоже уйдет. Те, кто по старой поговорке живет: и хочется, и колется… И останетесь в городе вы с вашей третью — подавляющее меньшинство. Мамонты. Сами вымрете, Василь Денисыч…
— Все? — зловеще спросил Василь Денисыч.
— Можно и еще, — усмехнулся Умнов, — да лень что-то.
— А вы сюда посмотрите…
Василь Денисыч неожиданно резво вскочил, подбежал к стене, вдоль которой протянулся стол заседаний. Стена — это Умнов давно заметил — была затянута серыми занавесками, как в каком-нибудь генштабе. И как в генштабе за ней обнаружилась огромная, во всю стену, карта Советского Союза. Странная это была карта, будто рисованная от руки. В школе такие называются контурными, слепыми: ни имен городов, ни названий гор, рек, озер, морей — только два цвета, перемешанные в знакомых контурах страны, — зеленый и красный. И не понять было, какого цвета больше: зеленые пятна, пятнышки, точки наползали на красные, красные всплывали в зеленых массивах, щупальцами разлетались по необозначенным низменностям и возвышенностям… Еще не понимая, что ж он видит, Умнов привычно отыскал положение Москвы, отметил, что и там зеленое с красным слилось, зеленого, правда, побольше…
— Что это?
— Держава! — голос Василь Денисыча звенел, как в парадном марше. — Красное — это мы! Зеленое — это то, что нам жить мешает. Нам! Нам! Нам! И не измерить пока — нет прибора! — какого цвета больше…
— Значит я — десятимиллионный… — задумчиво сказал Умнов. — Интересно: а предыдущие девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять посетителей Краснокитежска как от вас убыли?.. Врагами? Или союзниками?.. Молчите?.. Верно, вы не скажете: секретные данные. Народ их не поймет, народ до них не дорос. Старая музыка… Только со мной у вас номер не вышел, Василь Денисыч. Я дорос. Я не с вами. Я слишком долго боялся вас, чтобы остаться в ваших рядах. Зависть сильнее страха, тем более что она по-прежнему жива, а страха нет. И уж не обессудьте — уеду и не промолчу. Теперь не промолчу.
Василь Денисыч потянул за шнурок, занавески закрылись, спрятав с глаз долой фантастическую карту.
— Подумайте, Андрей Николаевич, — с угрожающей ласковостью сказал он. — Подумайте, что завтра будет. Вспомните о стене.
— Я о ней помню. Но и вы запомните: кто научился говорить, вряд ли станет молчать. А кто видит, вряд ли примет мираж за реальность, зрение другое… — пошел к дверям, не прощаясь. Уже у выхода обернулся, бросил: — А с цветом вы напутали, Василь Денисыч. Красные — это мы, — и вышел в приемную.
Там уже толпились нервные заседатели, гомонили, на часы поглядывали: что-то затянулся перекур. И с чего такой почет заезжему писаке?..
Лариса к Умнову бросилась:
— Ну что?
— А что? — со злостью спросил Умнов. — Интересуешься: кто кого? Жив твой Василь Денисыч, здравствует. Но и я, как видишь, целехонек. Главные бои впереди.
— Какие бои, Андрюша? — от волнения она даже забыла, что на людях на «вы» с Умновым общается. — Вы чего-то не поделили, да?
— Не поделили, — согласился Умнов. — Территории. Иди заседай, подруга, командный пункт свободен. Я ушел.