Она никак не отреагировала на изменившийся тон его писем и на то, что приходить они стали гораздо реже, но продолжала по-прежнему писать ему по две-три странички, заполняя их новостями и изредка какими-то своими воспоминаниями. Но с течением времени и она постепенно начала следовать его примеру, письма от нее тоже становились все более редкими, и к середине 80-х годов их переписка почти заглохла, сжавшись до обмена поздравительными открытками под Рождество или ко дню рождения.
Конечно, время от времени он приезжал в Спенсервиль, но никогда не сообщал ей о своем приезде заранее, рассчитывая всякий раз просто заглянуть к ней; однако он ни разу этого так и не сделал.
После одного из таких его наездов, что-то году в 1985-м или около того, она написала ему: «Слышала, что ты приезжал на похороны тети, однако я узнала об этом уже после твоего отъезда. Пожалуй, я бы с удовольствием посидела с тобой за чашечкой кофе, хотя, наверное, лучше было бы этого и не делать. Пока я не выяснила наверняка, что ты уехал, и думала, что ты еще в городе, я себе места не находила, была просто на грани нервного срыва. А когда убедилась, что ты действительно уехал, то испытала огромное облегчение. Какая же я все-таки трусиха».
Он ответил: «Боюсь, что это я трус. Мне было бы легче снова отправиться на войну, чем случайно столкнуться с тобой на улице. Я ведь проезжал мимо твоего дома. Я еще помню, как в этом доме жила старая миссис Уоллес. Ты чудесно его отремонтировала. И цветы вокруг дома очень красивые. Я счастлив за тебя». И добавил: «Наши жизни разошлись в 1968 году по разным путям, и пути эти не могут пересечься снова. Для этого каждый из нас должен был бы сойти со своего пути и вступить на опасную территорию. Когда я бываю в Спенсервиле, я чувствую, что приезжаю туда лишь очень ненадолго, и потому стараюсь, пока я там, не причинить никому никакого вреда. Но, с другой стороны, если ты когда-нибудь окажешься в Вашингтоне, я тоже буду счастлив посидеть с тобой за чашечкой кофе. Через два месяца я уезжаю в Лондон».
Энни ответила тогда ему не сразу, а написала уже в Лондон; она не упомянула о последнем обмене письмами, но тот ее ответ запомнился ему очень хорошо. В нем говорилось: «Том, мой сын, в субботу первый раз выступил в нашей футбольной команде, и я вспомнила, как сидела когда-то на стадионе и в самый первый раз увидела тебя, когда ты вышел в форме на поле. Тебя сейчас не окружают давно привычные места и вещи, а вокруг меня их полно; и иногда что-нибудь вроде футбольного матча вызывает очень острые воспоминания, и тогда мне хочется плакать. Извини».
Он ответил ей немедленно и, уже не стараясь притворяться холодным, написал: «Да, вокруг меня нет давно привычных мест и вещей, которые напоминали бы мне о тебе; но всякий раз, когда мне страшно или одиноко, я думаю именно о тебе». После этого их переписка оживилась, но, что было гораздо существеннее, она стала душевнее, интимнее по тону. Оба они были уже все-таки не детьми, а людьми зрелого возраста, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Она написала ему: «Не могу себе представить, что больше не увижу тебя еще хотя бы один раз».
Он ответил: «Обещаю тебе, что, если будет на то Божья воля, мы обязательно встретимся снова».
Судя по всему, Божья воля была.
Да, последние шесть или около того лет прошли без этой давно обещанной встречи; возможно, он выжидал, чтобы что-то произошло – например, она могла бы серьезно заболеть или развестись. Но ничего подобного так и не случилось. Потом его родители уехали из Спенсервиля, и у него не стало причины приезжать туда.
Берлинская стена рухнула в 1989 году – он при этом присутствовал, все происходило на его глазах; потом его снова отправили работать в Москву, и он стал свидетелем августовского путча 1991 года. В то время он находился в самом зените своей карьеры, начал уже участвовать в формировании проводившейся Вашингтоном политики. Его имя стало время от времени упоминаться в газетах, и он ощущал, что жизнь его обрела какой-то смысл, пусть и хотя бы только профессиональный; он, однако, отлично сознавал, что в сугубо личном плане в его жизни чего-то недостает.
Эйфория, охватившая всех в самом конце 80-х годов, перешла в душевную опустошенность и угнетенность начала 90-х. В среде его коллег получило хождение слегка перефразированное высказывание Черчилля: война гигантов окончена, начинаются войны пигмеев. Для войн пигмеев не нужно было такого количества людей, и потому его коллег стали отправлять по домам; в конце концов и его тоже попросили в отставку, и вот он теперь тут.
Кит открыл глаза и поднялся. «И вот я тут».
Он бросил взгляд на могильный холм и вдруг впервые заметил сходство между ним и теми могильниками, которые ему довелось видеть во Вьетнаме. Там могильные курганы были единственными возвышенностями посреди совершенно плоских, залитых водой рисовых полей, и его взвод часто окапывался на ночь на каком-нибудь из таких холмов. Конечно, это было осквернением захоронений, но тактически прием оказался очень удачным. Как-то раз, когда его взвод зарывался подобным образом в землю, к Киту подошел старый буддийский монах и произнес: «Чтоб тебе жить во времена перемен!» Молодой лейтенант Лондри принял это тогда за своеобразное благословение и лишь позже узнал, что на самом деле это древнее проклятие. А еще много позже он понял наконец его истинный смысл.
Солнце окончательно село, но, насколько хватало глаз, поля были залиты лунным светом. Стояла тишина, воздух был насыщен запахом земли и спелого зерна. Была одна из тех восхитительных ночей, которые потом остаются в памяти на долгие-долгие годы.
Кит спустился с холма и пошел между рядами кукурузы. Он хорошо помнил, как его отец когда-то в самый первый раз засеял на пробу сорок акров земли кукурузой и как завораживающе подействовала на него картина, когда эта кукуруза взошла и стала набирать рост. Получилось нечто невероятное, что-то похожее на джунгли, сплошная зеленая стена, раскинувшаяся на много акров, ставшая для него и для его приятелей настоящим волшебным миром. Они играли в этих джунглях в прятки, в «казаки-разбойники», сами придумывали всякие новые игры, проводили в этих зеленых зарослях долгие часы, то притворяясь, будто их подстерегает там какая-то опасность, а иногда и по-настоящему теряясь в них. По ночам эти поля вызывали у них возбуждающий и приятный страх, и они часто ночевали там, спали прямо в междурядьях, под звездным небом, вооружившись духовыми ружьями и выставив на всю ночь часовых, причем иногда доводили себя такими играми до состояния самого неподдельного смертельного ужаса.
Мы тогда просто готовили себя к тому, чтобы стать солдатами, подумал Кит. Может быть, в этом проявлялось какое-то заложенное в человеке биологическое начало; а возможно, это были отголоски наследственной памяти, дошедшие до них с тех времен, когда по этим местам проходила граница освоения нового мира; он не знал этого точно. Но, при отсутствии какой-либо подлинной опасности, мы ощущали потребность придумать, создать опасность искусственную: изображали индейцев – давно уже истребленных в этих краях, населяли кукурузные поля воображаемыми дикими зверями, чудовищами, призраками и приведениями. И потом, когда пришла настоящая опасность – война, – большинство из нас оказались к ней внутренне готовы. Вот что на самом-то деле развело его с Энни в 1968 году. Он знал, что мог бы вместе с ней поступить тогда в аспирантуру, потом они могли бы пожениться, у них родились бы дети, и они бы с Энни прожили свою жизнь, борясь с обычными повседневными проблемами и трудностями, как прожили свои жизни многие их прежние друзья по колледжу. Но он был внутренне запрограммирован на нечто другое, и Энни поняла это. Она не стала тогда его удерживать, потому что чувствовала, что ему необходимо какое-то время посражаться с драконами. А потом сработали уже череда упущенных возможностей, его мужское самолюбие, ее женская сдержанность, их неспособность донести друг до друга свои мысли и чувства, сложность времени, в которое они жили, да и заурядное невезение. А нам ведь самими небесами предначертано было любить друг друга.