— А-а-а, так вот, образования, то есть диплома, у меня нет. Кто я против него — тля! Пока со мной разберутся, он из меня форшмак сделает.

Жизнь, мой дорогой сосед, пока что неудобоваримая штука. Жена у меня. И дочь. Мне критиковать жена не раз решает. Уважительно? Мой вам совет: если боитесь одиночества — не женитесь. Или поздно уже?

— Нет, еще не поздно.

Светло-желтая лужица пива растекалась по скользкому мрамору. Андрей следил, как закругленным мыском она подползала к рукаву. Пришепетывающий голосок утомляюще бился в уши:

— …заболеть бы раком, тогда бы я высказался начистоту. При всех, на собрании встал бы и спокойненько рассказал. Все, что знаю. Паук, сволочь, обворовываешь людей, не уважаю я тебя, плевал я ни тебя, я не хуже тебя могу писать… Он ведь всего-навсего плюс. Он не самостоятельная величина. Плюс, и все. Пусть я единица, а он плюс. А плюс сам по себе не имеет смысла.

— А кто он такой? — спросил Андрей.

Человек шмыгнул носиком, оглянулся и, хитро зажмурясь, погрозил Андрею пальцем.

— Вы слизняк, — сказал Андрей, пробуя выговаривать твердо. — Бунтарь на коленях! Раком заболеть, тьфу. Ты думаешь, я стану таким, как ты? Не в-вый-дет. Уже не вышло.

Сквозь дырки в сизом студенистом лице на Андрея снова глянули чужие, трезвые глаза.

— Вы правы, — неожиданно согласился человек. — Я смирный, беспринципный. Но нас много, — он печально скривил бесцветные губы, — да, нас много.

— Ложь, — Андрей встал, глотнул воздух. — Нас больше. Будь вас много, вам бы негде спрятаться было. — Он успокаивался, слушая свой громкий голос.

— Вы прячетесь за спинами настоящих. Дезертиры. Вы сами себе противны. Я предпочитаю иметь дело с вашим шефом, чем с вами: его по крайней мере приятно бить по морде.

Пивная лужица доползла до папки. Опираясь о край столика, Андрей выложил деньги.

— Паскудно то, — с отвращением сказал Андрей, — что вы такое ничтожество, — вас ничем не проймешь.

…В столовой горел свет; отец, всхрапывая, дремал в кресле. На столе, укрытый газетой, стоял ужни. Андрей, задевая стулья, подошел, тронул отца за плечо.

— Иди спать, — сказал он. Николай Павлович потер глаза:

— Ждал, ждал и проспал. Ты давно пришел? Ну, как решили? Андрею хотелось скорее остаться одному, никому и ничего не рассказывать, не выслушивать утешения. Лечь и заснуть. Он сам был виноват — задолго до этого дня он заразил домашних своими тревогами. Сперва нехотя, но постепенно распаляясь, переживая то, что было, он стал рассказывать. Ему приходили на ум новые доводы, которые он не сообразил привести на заседании, и от этого его досада возрастала. И, приводя сейчас эти запоздалые доводы, он только сильнее убеждался в несправедливости случившегося.

Старый и молодой Лобановы внешне были непохожи: Николай Павлович и ростом был ниже, лицо вытянутое, кончик носа шариком, не приплюснутый, как у Андрея, глаза выцвели и стали голубоватыми. Но было между ним и сыном глубоко запрятанное внутреннее фамильное сходство, то самое, про которое в народе говорят «одна кровь». В этот момент оно проявилось даже в позах — оба сидели прямые, вздернув головы, неудобно подавшись вперед.

— Чего молчишь? — обиженно спросил Андрей.

— А какой с тобой, с пьяным, разговор, — брезгливо сказал Николай Павлович, — выпороть бы тебя.

Андрей посмотрел на высохшие, со вздутыми синими венами руки отца, и ему вдруг стало грустно оттого, что эти руки никогда уже не смогут взять ремень и отхлестать, как бывало.

Как быстро уходило время и уносило с собой то единственно навсегда близкое, самое родное на земле, которого потом будет всегда не хватать и которым так преступно пренебрегаешь, пока оно есть.

Бледный, с закушенной губой, он сдвинулся на край кресла и, неловко обнимая отца, порывисто уткнулся ему лицом в живот. Цепочка часов холодила щеку, и от цепочки и от старенькой, вязанной еще матерью жилетки исходил знакомый родной запах. Он почувствовал, как на голову ему легла рука отца.

— Уйду я, пап, уйду я, — сдавленно сказал он. — Не могу… говорят — карьерист… маскируюсь… Уйду. Поступлю в институт… К Одинцову тоже нельзя… А здесь — один против всех.

— А твой Борисов, а лаборатория? — спросил отец. Андрей поднял голову, веки его нервно вздрагивали.

— Ну что Борисов? Что мы можем?

— Напиши в министерство, в ЦК, в газету… — Николай Павлович отстранил Андрея, встал, заходил по комнате молодым, быстрым шагом. — Мало ли куда обратиться можно. Придумать — это еще не фокус, ты вот сделай до конца. Ты добейся.

Андрей махнул рукой:

— Годы уйдут на это. Не понимаешь ты… Разве такую стену прошибешь?

— Трудов жалеешь?

— Трудов! — Андрей вскочил, пошатнулся, расставил ноги. Ноздри его широкого носа раздулись. — Я могу по восемнадцать часов в день, не надо мне выходных, не надо отпуска. Дайте только работать. Своим делом заниматься.

Приду я жаловаться в горком. Как им судить? Что у меня есть? — Он потряс руками. — Ничего у меня нет. На чем доказывать?! На пальцах?

— Когда тебе было пятнадцать лет, ты брался перевернуть науку. Помнишь с плитой дело? Нет, сынок, не под силу тебе, видать… Ты еще первый кусочек хватил, и уже не по зубам. Не можешь — отойди в сторонку и не путайся.

Слишком легко тебе все доставалось. Изнежился. В институт захотел — пожалуйста. В аспирантуру — уговаривали: подавайте заявление, Андрей Николаевич. В лабораторию пожелал — будьте добры. Гладенькая дорожка у тебя была. Так и думал по ней катиться? Ан, глядишь, — стукнули, и сразу авария.

Расхныкался. Слушать тошно.

— Так ведь несправедливо стукнули! — крикнул Андрей.

— Ты не кричи. Ждешь, чтобы тебе справедливость на блюдечке поднесли.

За справедливость надо драться. Ты народ винишь, ты себя вини, что не убедил их…

Снова Андрей был мальчишкой. Перед ним стоял не больной старик, о котором он привык заботиться, водить гулять, с которым всегда было некогда посидеть, а сильный человек, умница, много повидавший и испытавший в жизни, и ни смерть матери, ни болезнь, ни старость не сломили его.

Горячим туманом застлало глаза. Он не стыдился. Послушно, как мальчишка, позволил отвести себя к кровати. Так и заснул, не отпуская сухую, шершавую руку отца, совсем как в детстве.

Проснулся Андрей раньше обычного. Казалось, ночью в разговоре с отцом не было ничего решено. Несколько минут он продолжал лежать, проклиная опостылевшую лабораторию и самого себя за то, что она ему постыла. Вскочил, прошелся в трусиках, босиком по холодному линолеуму, распахнул окно.

Напротив девушка, стоя на подоконнике, протирала стекла и пела: Посмотри, милый друг, Как прекрасна весна на рассвете…

Вслед за взмахами ее руки по стеклу тянулся прозрачный блеск.

Славная вещь — утренняя гимнастика! Выгнуться, ощущая свое тело от подошвы до шеи. Раздуть легкие так, чтобы свежий ветер ходил в груди.

Почувствовать каждую свою клеточку. Крепкие у нас руки? Крепкие! Сердце?

Здоровое! Грудь? Широкая. Но мы будем еще сильнее. Пригодится.

— Ты чего это размахался? — Отец, улыбаясь, стоял в дверях. — Иди-ка сюда, — позвал он внучку. — Ты знаешь, как я этого мужчину вчера отлупцевал?

Пусть он тебе расскажет, А то ты думаешь — дедушка только грозиться умеет!

— Дядя Андрей, это правда? — вытаращив глаза, спросила Таня.

В семье Лобановых сохранилась прямота отношений, свойственная рабочим семьям, и поэтому грубоватое напоминание отца о вчерашнем не показалось Андрею бестактным. Клин вышибается клином.

— Это еще что, — Андрей рассмеялся и поднял Таню на руки, — когда мне лет четырнадцать было, вот тогда мне шибко от дедушки доставалось.

И он рассказал ей про случай с плитой, о котором ему вчера напомнил отец.

Они жили тогда на Днепрострое, в большом деревянном бараке. Кухня была общая, с длинной чугунной плитой. Первой обнаружила случившееся Мария Федотовна. Ей понадобилось снять с плиты сковородку. Она протянула руку и с криком отскочила от плиты. В течение последующих трех минут все женщины убедились, что на плите ни к чему нельзя прикоснуться. Кастрюльки, сковородки, миски — все было под током. Кто-то попытался вытащить свой чугунок палкой, чугунок опрокинулся, паром заполнило всю кухню. Женщины суетились и бегали вокруг плиты, где подгорали каши, выкипали супы, валил дым и чад.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: