Он ходил и ходил по кладбищу с букетом цветов в хрустящем куколе, ходил и не знал, что делать. Матери позвонить? Она всполошится. Но что проку?
Оставив наконец на какой-то из могил роскошный букет, Илья вышел с кладбища, долго притворял калитку, пытаясь успокоиться. Хотя как можно успокоиться? Была могила, был памятник, а теперь нет ничего.
– Поехали, – сказал он шоферу. – Вон он – дом, на краю, слева, два тополя, – и вздохнул тяжко.
Шофер Михаил, не первый год Хабаровым служивший, по лицу молодого хозяина заметил неладное, но спросил коротко, как положено:
– Есть проблемы?
– Поглядим… – уклончиво ответил Илья.
Он понимал и прежде: неизвестно, как встретят его. Пять лет с хуторской родней не виделись и не знались. С той самой поры, как хоронили отца. "Ты его погубила! В могилу свела! С деньгами с вашими! Будьте вы прокляты! Ненавистные!.." Разве такое забудешь. А теперь и вовсе еще страшней. Где могила отцовская? Что это значит?
От вершины холма вначале крутой, а потом пологой, но такой же кочкастой дорогой катили и катили вниз. И скоро встали на краю хутора, возле двух высоченных старых тополей.
Ничего тут не изменилось за пять долгих лет: старый дом, низкая глинобитная кухня, сараи, скирды сена. Лишь забор другой: глухой, шиферный, но калитка была распахнута настежь, и в проеме ее стоял крохотный светлоголовый мальчонка. Большая черная машина его не испугала, а Илью малыш встретил, словно родного, счастливой улыбкой и заспешил навстречу ему на нетвердых ножонках. Глаза его радостно сияли, рот – до ушей – в улыбке; а ноги не поспевали. Да в том и нужды не было. Илья принял малыша на руки, и тот доверчиво прижался горячим тельцем. Так и вошли во двор. Навстречу им уже спешила хозяйка – бабушка Настя.
Илья признал ее сразу: высокая, мосластая, сутулая от долгих лет и трудов. Но под белым платком – то же лицо, лишь морщины глубже, и те же глаза, живые, под густыми бровями. А вот старая женщина рослого внука своего угадала не вдруг, тем более в молодой бородке, усах. Но память, но сердце тут же учуяли, углядели родную плоть и кровь.
– Моя сына! – всплеснула она руками. И покатились по щекам лег кие слезы. – Моя сына, я об табе так горилась и так молилась… Услыхал меня, грешную, господь…
О многом можно было плакать теперь, после горькой и долгой разлуки и недавней беды. Но старая женщина утерла слезы ладонью и засмеялась, глядя на молодого внука, живого-здорового, и вовсе малого правнука, который ловко устроился на руках гостя, все также счастливо улыбаясь людям и жизни.
– Всем-то он лыбится, майская роза. Всему-то он радуется. А тем более родному дяде как не порадоваться… – похвалила она.
Хуторской двор был таким же, каким помнился по давним приездам да гостеваньям: мягкая трава-гусынка, набитые дорожки от дома к сараям да летней кухне – тихий приют, укрытый от ветра заборами, стенами, загородками и старыми развесистыми грушами, с которых уже падали спелые плоды – черномяски да бергамоты – падали, разбивались и сладко пахли.
Следом за Ильей во двор заглянул шофер и, оценив обстановку, принес из машины картонные короба с гостинцами да подарками.
Тихий двор оживел: объявились две голенастые девочки-погодки и замерли, глядя на приезжих.
– Чего глядите? Здоровкайтесь и не стойте, как суслаки у норы, встре чайте гостей. Постановь чайник, Маруся. А ты, Люба, – в погреб.
Кислого молочка неси да пресного. Да, гляди, не побей банки! Слава богу, ныне пышки пекла, а эти утки не все поглотали. Разогрею. Да яичков, да карто шечки…
Прибыли кошки. Целых три. Но все в одну масть: белые, в желтых пежинах. Прибыли и принялись тереться у ног, мяукать. Но с ними у хозяйки разговор был короткий:
– А ну брысь отседова! Мышов ловите, мышов!
– Девчата! Свежей воды влейте в рукомойник! Да полотенец принеси те из сундука! – уже из летней кухни, от плиты, командовала хозяйка и так же громко, на весь двор, объясняла: – Одна Клавина, последыш. А другая – Шурина. А мужичок – Васин. Я уж спутлялась: где внуки, а где правнуки. Одни оперятся, других под крыло пихают! Так и пестаюсь. Старая квочка… – И тут же смягчилась: – Они мне помогают. Молодцы девчата! Копаем с ними картошку. Клава на железную дорогу устроилась, вместе с Николаем. Рельсы кладут. Две недели на вахте, в вагончиках. А потом сменяются. И здесь работают на людей.
Ныне они на Большой Голубой. Сено чеченам косят, прессуют. Там и живут. Вот-вот должны подъехать. Им – завтра на работу, на вахту. А
Вася с женой – вовсе далеко, на стройке, в Астрахани. Колхоза нет, а жить надо. Вот люди и стремятся. Кто – на станцию, кто – в город, а кто и вовсе – на Север. Маруся, достань в чулане абрикосовое варенье. Илюша любит его. Да на столе приберите! Там то кошки, то куры залезут, не углядишь. Кваску нацедите! С дороги попить.
У молодых помощниц лишь пятки сверкали. И через короткий срок на летнем столе, под грушею, светил переливами накрытый стол: шипела глазунья-яичница в черной сковороде, пестрели в салатной миске помидоры да огурцы, горячие белые пышки парили да разварная картошка, потело в стеклянных банках молоко пресное да кислое.
И бабушка приглашала:
– Садитесь, покушайте с дороги. Спасибо за подарки.
Она успела разобрать привезенное, оделив сладостями девчонок. И те похрумкивали да шуршали обертками.
– Андрюшку заберите! – приказала девчатам бабушка. – Он не даст
Илюше поесть, подкладень. И разнесите гостинцы, нехай помянут. Бабке
Тае да Марковне, деду Авдею, Евлаше. Чурихе вот этот кулек, поболе, и, може, чего ей надо: воды принесть, прибрать, зараз помогите. Она ведь вовсе не видит, такая страсть, – объяснила она внуку. – Давай мне Андрюшку.
Но маленький Андрюшка словно прилип к Илье и не хотел от него уходить. "А-дя-дя… А-дя-дя…" – говорил он, доверчиво глядя в лицо новому человеку. Глаза у него были большие, серые, и говорили они о доброте и любви гораздо больше, чем могли бы сказать слова, которых он пока не разумел. Он так и заснул на руках Ильи, спокойно и тихо; сначала задремывая, прикрывая глаза и снова их открывая, словно не хотел расставаться с новым человеком и белым днем. Но он все же уснул, посапывая.
– Не дал тебе и поесть… – посетовала хозяйка. – Сейчас укладем его. В огородах. Мы картошку копаем, и он при нас, мужичок.
Илья передал спящего малыша бабушке и пошел за нею вослед, не зная, как спросить об отце, о могиле. И страшась ответа, который может быть всяким, но уж добрым – никак.
– Бабаня… – как в прежние годы, назвал он ее. – Бабаня, я на клад бище был.
Старая женщина не обернулась на его слова и прежде уложила заснувшего малыша в нехитрую постель под вишнею. Уложила, поправила изголовье. А потом сказала тихо: "Пойдем" – и повела его через весь огород, мимо рядов и грядок капусты да помидоров, баклажанов да перца и прочей зелени.
Миновали просторный ухоженный огород, картофельник, потом бахчу с желтыми тыквами да кустами паслена, черными ягодами которого лакомились дети, а прежде с ними пирожки пекли да на зиму сушили.
Вышли к леваде, заросшей садовым терном да вишнями, калиной, полудикими яблонями, плоды которых собирали лишь для сушки, для взвара.
– Теперя он здесь, моя сына… – сказала и сразу заплакала бабушка
Настя. – Вы нас не корите. Такая беда… Мы так, моя сына, горевали, так плакали. Кидали умом, кидали…
На самом краю левады, в садовой гущине, с давних пор стоял железный кованый крест. Когда-то, очень давно, по старинному хуторскому быту здесь предавали земле своих, на семейном родовом кладбище. Последних схоронили в Отечественную войну, при немцах, сестру деда с девочкой-внучкой, убитых бомбою. Эти могилки – затравевшие бугорки и железный крест – Илья помнил. Теперь рядом была еще одна, тоже невидная, затра-вевшая.
– Здравствуй, моя боля… – поклонилась могилке бабушка. – Илюшу к тебе привела, попроведать. – Она поправила на могиле какую-то былку, только ей видимую, и повторила: – Теперя он здесь, возля нас. Мы потом придем к нему. Днем – не надо. Не надо, чтоб видели. Такая беда, моя сы на, – объясняла она на ходу, когда возвращались. -