– рай земной. Не даром Красные Поляны зовутся. Рыбное место. И дичи много. А уж ягод, грибов… Хуторок небольшой. К нему не враз и пробьешься. Даже летом. Песками отрезан. "Нива", "УАЗ" – иначе не проедешь. А зимой – снеж ные переметы. Вот люди и разбегаются.
Жил в Красных Полянах Иван Корнеевич Будилин. Это его присловье: "У нас все есть, у нас ума нет". Я к нему любил ездить. Да и не только я. Он прежде здесь, в городе, управляющим трестом работал. Его ценили. И вдруг уходит. Пенсионный срок подошел. Он сказал: "Детей вырастил, родине послужил. Надо чуток самому пожить". Других не спихнешь, за кресло уцепятся руками-ногами. А его даже уговаривали.
Он – мужик крепкий и деловой. Но он сказал как отрезал: "Не хочу.
Наработался". Уехал из города, поселился в Красных Полянах. Там у него был домик. Невеликий. Не то что нынешние дворцы по три этажа.
Нормальный дом, невеликий, но сделано по-умному: электрическое отопление, котелок, вода. Баньку поставил. И стал жить. У него две дочери, обе замужем, определенные. Одна – врач, другая – учитель.
Они – в городе. Жена сначала помыкалась туда-сюда. А потом сказала:
"Нет. Не могу. Буду в городе". Иван Корнеевич жил один. Нанимал, ему стирали, прибирали. Да он и сам рукастый. И так вот он прожил безвыездно на Красных Полянах двадцать три года. Ты понял? Двадцать три. Я когда в Усть-Хопре работал, каждый месяц к нему наезжал, с ночевкой. У него всегда аккуратно, чистенько, он – спокойный мужик.
Приедешь, у него все есть. Зимой и летом сетчонка стоит, для себя.
Утром пошел проверил. Всегда свежая ушица. И вяленая рыбка своя.
Небольшая коптильня. Надо, сделает горячего копчения. Рыбцы, лещики… Вспомянешь, слюнки текут. Холодного копчения щуку делал замечательно. Грибки у него всегда. В апреле – сморчки. В сметане жаренные, язык проглотишь. Потом пошел луговой опенок, шампиньоны…
Места знал. Говорил: "Это мой огород". И вправду, приведет к месту.
Только режь. Уже декабрь, снег пошел, а у него – грибная жареха свеженькая. Рядовка, зеленуха. В кладовке соленый грибок, маринованный, сушеный, белый, для супа. Приедешь, бывало, зимой – грибной супец заварит. Дух от него – голова кругом. Ружьишко… Лишь для себя, для гостей. Пару утей, куропаток. Огородик у него небольшой: грядка лука, огурцы, помидоры. А вот сад богатый завел.
Любил заниматься садом. Пчелок завел немного, лишь для себя, пять уликов. Того да сего понемножку. Но все – труды. С ним день-другой проведешь – не заметишь. Порыбалишь, в саду, возле пчел, побудешь. А бывает, просто в книгах, в журналах пороешься. У него библиотека богатая да еще выписывал. Поживешь, поговоришь спокойно, ведь никуда не спешишь. А рядом – вода, лес, сад, простор и покой. Уезжаешь, плачешь: еще бы пожить. Мы уезжаем, он остается. Помашет рукой…
Так он и прожил в Полянах двадцать три года. Безвылазно. И не скучал. Правильно говорил: "Чего скучать? Это жизнь. На кладбище наскучаемся". Он это правильно говорил, именно – жизнь. У него была жизнь. Не то что у нас, дураков. Раньше ума было негусто. А ныне последнего лишились. Богатеем наперегонки. Спешим: как бы не опоздать. Куда спешим? На тот свет? И чтобы в дубовом гробу, с золотыми ручками? Вот оно – счастье!
– Но мы с тобой, – убеждал он Илью, – обязательно съездим и поры-балим. Уедем на три дня: пятница, суббота, воскресенье, – загибал он пальцы. – Три дня, но наши. А ты можешь и дольше пожить.
Там – Дон, озера. Там жизнь… – убеждал он молодого спутника, а может, себя. – Я тоже дал слово, пусть в шестьдесят лет не получилось. Дочке надо помочь, сыну. Наладить… Сейчас времена-то какие? Бизнес. Но шестьдесят пять стукнет, уеду, твердо сказал.
Уеду, как Иван Корнеевич, и буду жить. Я вот сейчас, когда мотаюсь по области, порой, веришь, сердце щемит. Недавно был в Зо-товской станице, в Аржановской – прямо на берегу Хопра. Какие места! Жить да жить… На Кумылге. Там – вовсе чудо. Да, в любом месте… Еду, увижу хуторок, вода рядом, лес, и, веришь, сердце прихватывает, лекарства глотаю. – Он остановился, поглядел на своего молодого спутника, и тот разом поверил, потому что в глазах уже старого человека была усталость и открытая боль. – Все дела, дела, все надо и надо… – жаловался он. – А вот едешь и увидишь издали домик возле воды. Не дворец, а обычный донской курень, рубленый ли, шалеванный, под жестью. Сирень в палисаднике, скамеечка у ворот. Так завидно.
Прямо до слез. Вышел бы и остался.
– А может быть, так и надо… – искренне сочувствуя и даже сострадая, подсказал Илья. – Выйти и остаться.
Спутник его лишь вздохнул, улыбнулся и ответил:
– На это ума не хватает. Прав был Иван Корнеевич. Все есть… По горло и выше. А ума нет. Но…- построжел он. – Всем своим сказал: шестьдесят пять – и отрезано: на Дон, на хутор, и не трожьте меня.
Дай те пожить! А с тобой мы поедем обязательно, – возвращаясь к сегодняш нему, пообещал он. – Пятница, суббота, воскресенье. Три дня наши. Ты когда отсюда уходишь?
– Сегодня обещали.
– Тогда жди сигнала. В четверг вечером мы с тобой полетим… – Он смеялся, по-детски радуясь, словно рядом был праздник, лишь шаг шагни.
В больничном просторном холле седовласый спутник Ильи сказал мягко:
– Как мы хорошо погуляли… Спасибо, дружок. Я даже устал. Надо пе редохнуть… – и неожиданно быстро пошел, но как-то странно, наискось, и, наткнувшись на стену, стал сползать на пол, царапая ногтями гладкую крашеную штукатурку.
Все были рядом: Илья, больничный охранник, дежурная на входе, врачи, медицинские сестры, санитарки. И всё было рядом: целых три этажа лекарей, лекарств, мудреной аппаратуры. Но все это уже было лишним, ненужным. Смерть оказалась ближе, проворней. И на подоспевшей тележке к лифту, к палате реанимации помчали мертвого и потом еще долго мучили бездыханное тело.
Земной, отмеренный срок этого человека был свершен. А с Богом, как говорят, спорить ли, судиться не будешь.
Илья понял это прежде врачей, в первую же минуту. Чутьем ли, наить-ем, но ясно понял: это – смерть. И тотчас живая душа его запросилась на волю, подальше от стен больничных, потому что здесь на каждом шагу – в палате ли, в просторных пустых коридорах и даже в больничном парке, куда он ушел, – повсюду ему чудился седовласый тучноватый сосед, недавний спутник.
Из тенистых аллей еще не ушла прохлада, и красные дождевые черви продолжали свой медленный путь, наслаждаясь теплом, сыростью и затененным листвою солнечным светом. А человека уже нет в живых.
Высокий верховой ветер легким ропотом листвы, казалось, повторял и повторял слова простые: "…на Дон, на хутор… дайте пожить…
Красные Поляны… Зотовская станица… костерок у воды… – слова простые, но порой горькие. – У нас все есть, у нас ума нет". Слова остались, а человека нет. Тягостно было это чувствовать и думать о смерти, пусть чужой, но пролетевшей рядом. И потому Илья, никому не сказавшись, прямо из парка, перебравшись через ограду, оставил больницу и ушел в город.
А в городе было жарко даже в утренний час: по-летнему высокое солнце, потоки машин с горячим дыханием, не остывшие за короткую ночь дома, бетонные да плиточные тротуары – все источало тепло, быстро нагревая утренний воздух.
По улицам текли людские неспешные реки. Илья вошел в одну из них, словно в воду, и сразу забыл обо всем больничном, наслаждаясь здоровой людской жизнью: крепкими телами, обрывками чужих разговоров, улыбками, смехом, чьим-то случайным, мимолетным или пристальным взглядом, мельком увиденным милым рисунком лица, летящей походкой женского, по-летнему едва прикрытого тела, его сладким ли, терпким, манящим запахом и, словно в калейдоскопе, детским топотком, лепетом, ангельским ликом и воробьиным гвалтом возле хлебной корки на тротуаре. Он шел и шел людной улицей, наслаждаясь обычной, но для него подзабытой жизнью.
Он шел и шел, поворачивая то в одну шумную улицу, то в другую. А потом ему стало жарко, и могучий айсберг недавно построенного банка словно позвал его в свою прохладную сень. А потом было забытье ли, откровение: журчанье воды, ее прохлада, зеленые берега. Недолгое заблуждение. И горькое разочарованье, обида: "Это – река обманная! И трава обманная! Надо жить у настоящей реки!" А потом был смертельный испуг: "Я не хочу в темноту!!" Короткий испуг и неожиданное спасенье.