не накрыл нас с этим зельем, надо переходить к официальной части.
И дал знак Нержину разливать.
Всё же, пока вино разливалось, молчали, и каждый невольно что-то вспомнил.
— Давно, — вздохнул Нержин.
— Вообще, не при-по-ми-на-ю! — отряхнулся Потапов. До войны в круговоротном бешенстве работы он если и вспоминал смутно чью-то один раз женитьбу, — не мог точно сказать, была ли эта женитьба его собственная или то было в гостях.
— Нет, почему же? — оживился Прянчиков. — Авэк плезир! Я вам сейчас расскажу. В сорок пятом году в Париже я…
— Подождите, Валентуля, — придержал Потапов. — Итак…?
— За виновника нашего сборища! — громче, чем нужно, произнёс Кондрашёв-Иванов и выпрямился, хотя сидел без того прямо. — Да будет…
Но гости ещё не потянулись к бокалам, как Нержин привстал — у него было чуть простора у окна — и предупредил их тихо:
— Друзья мои! Простите, я нарушу традицию! Я…
Он перевёл дыхание, потому что заволновался. Семь теплот, проступившие в семи парах глаз, что-то спаяли внутри него.
— … Будем справедливы! Не всё так черно в нашей жизни! Вот именно этого вида счастья — мужского вольного лицейского стола, обмена свободными мыслями без боязни, без укрыва — этого счастья ведь не было у нас на воле?
— Да, собственно, самой-то воли частенько не было, — усмехнулся Абрамсон. Если не считать детства, он-таки провёл на воле меньшую часть жизни.
— Друзья! — увлёкся Нержин. — Мне тридцать один год. Уже меня жизнь и баловала и низвергала. И по закону синусоидальности будут у меня может быть и ещё всплески пустого успеха, ложного величия. Но клянусь вам, я никогда не забуду того истинного величия человека, которое узнал в тюрьме! Я горжусь, что мой сегодняшний скромный юбилей собрал такое отобранное общество. Не будем тяготиться возвышенным тоном. Поднимем тост за дружбу, расцветающую в тюремных склепах!
Бумажные стаканчики беззвучно чокались со стеклянными и пластмассовыми. Потапов виновато усмехнулся, поправил простенькие свои очки и, выделяя слоги, сказал:
— Ви-тий-ством резким знамениты,
Сбирались члены сей семьи
У беспокойного Ни-ки-ты,
У осторожного И-льи.
Коричневое вино пили медленно, стараясь доведаться до аромата.
— А градус — есть! — одобрил Рубин. — Браво, Андреич!
— Градус есть, — подтвердил и Сологдин. Он был сегодня в настроении всё хвалить.
Нержин засмеялся:
— Редчайший случай, когда Лев и Митя сходятся во мнениях! Не упомню другого.
— Нет, почему, Глебчик? А помнишь, как-то на Новый год мы со Львом сошлись, что жене простить измену нельзя, а мужу можно?
Абрамсон устало усмехнулся:
— Увы, кто ж из мужчин на этом не сойдётся?
— А вот этот экземпляр, — Рубин показал на Нержина, — утверждал тогда, что можно простить и женщине, что разницы здесь нет.
— Вы говорили так? — быстро спросил Кондрашёв.
— Ой, пижон! — звонко рассмеялся Прянчиков. — Как же можно сравнивать?
— Само устройство тела и способ соединения доказывают, что разница здесь огромная! — воскликнул Сологдин.
— Нет, тут глубже, — опротестовал Рубин. — Тут великий замысел природы. Мужчина довольно равнодушен к качеству женщин, но необъяснимо стремится к количеству. Благодаря этому мало остаётся совсем обойденных женщин.
— И в этом — благодетельность дон-жуанизма! — приветственно, элегантно поднял руку Сологдин.
— А женщины стремятся к качеству, если хотите! — потряс длинным пальцем Кондрашёв. — Их измена есть поиск качества! — и так улучшается потомство!
— Не вините меня, друзья, — оправдывался Нержин, — ведь когда я рос, над нашими головами трепыхались кумачи с золотыми надписями Равенство! С тех пор, конечно…
— Вот ещё это равенство! — буркнул Сологдин.
— А чем вам не угодило равенство? — напрягся Абрамсон.
— Да потому что нет его во всей живой природе! Ничто и никто не рождается равными, придумали эти дураки… всезнайки. — (Надо было догадаться: энциклопедисты.) — Они ж о наследственности понятия не имели! Люди рождаются с духовным — неравенством, волевым — неравенством, способностей — неравенством…
— Имущественным — неравенством, сословным — неравенством, — в тон ему толкал Абрамсон.
— А где вы видели имущественное равенство? А где вы его создали? — уже раскалялся Сологдин. — Никогда его и не будет! Оно достижимо только для нищих и для святых!
— С тех пор, конечно, — настаивал Нержин, преграждая огонь спора, — жизнь достаточно била дурня по голове, но тогда казалось: если равны нации, равны люди, то ведь и женщина с мужчиной — во всём?
— Вас никто не винит! — метнул словами и глазами Кондрашёв. — Не спешите сдаваться!
— Этот бред тебе можно простить только за твой юный возраст, — присудил Сологдин. (Он был на шесть лет старше.)
— Теоретически Глебка прав, — стеснённо сказал Рубин. — Я тоже готов сломать сто тысяч копий за равенство мужчины и женщины. Но обнять свою жену после того, как её обнимал другой? — бр-р! биологически не могу!
— Да господа, просто смешно обсуждать! — выкрикнул Прянчиков, но ему, как всегда, не дали договорить.
— Лев Григорьич, есть простой выход, — твердо возразил Потапов. — Не обнимайте вы сами никого, кроме вашей жены!
— Ну, знаете… — беспомощно развёл Рубин руками, топя широкую улыбку в пиратской бороде.
Шумно открылась дверь, кто-то вошёл. Потапов и Абрамсон оглянулись. Нет, это был не надзиратель.
— А Карфаген должен быть уничтожен? — кивнул Абрамсон на литровую банку.
— И чем быстрей, тем лучше. Кому охота сидеть в карцере? Викентьич, разливайте!
Нержин разлил остаток, скрупулёзно соблюдая равенство объёмов.
— Ну, на этот раз вы разрешите выпить за именинника? — спросил Абрамсон.
— Нет, братцы. Право именинника я использую только, чтобы нарушать традицию. Я… видел сегодня жену. И увидел в ней… всех наших жён, измученных, запуганных, затравленных. Мы терпим потому, что нам деться некуда, — а они? Выпьем — за них, приковавших себя к…
— Да! Какой святой подвиг! — воскликнул Кондрашёв.
Выпили.
И немного помолчали.
— А снег-то! — заметил Потапов.
Все оглянулись. За спиною Нержина, за отуманенными стёклами, не было видно самого снега, но мелькало много чёрных хлопьев — теней от снежинок, отбрасываемых на тюрьму фонарями и прожекторами зоны.
Где-то за завесой этого щедрого снегопада была сейчас и Надя Нержина.
— Даже снег нам суждено видеть не белым, а чёрным! — воскликнул Кондрашёв.
— За дружбу выпили. За любовь выпили. Бессмертно и хорошо, — похвалил Рубин.
— В любви-то я никогда не сомневался. Но, сказать по правде, до фронта и до тюрьмы не верил я в дружбу, особенно такую, когда, знаете… «жизнь свою за други своя». Как-то в обычной жизни — семья есть, а дружбе нет места, а?
— Это распространённое мнение, — отозвался Абрамсон. — Вот часто заказывают по радио песню «Среди долины ровныя». А вслушайтесь в её текст! — гнусное скуление, жалоба мелкой души:
Все други, все приятели До чёрного лишь дня.
— Возмутительно!! — отпрянул художник. — Как можно один день прожить с такими мыслями? Повеситься надо!
— Верно было бы сказать наоборот: только с чёрного дня и начинаются други.
— Кто ж это написал?
— Мерзляков.
— И фамильица-то! Лёвка, кто такой Мерзляков?
— Поэт. Лет на двадцать старше Пушкина.
— Его биографию ты, конечно, знаешь?
— Профессор московского университета. Перевёл «Освобождённый Иерусалим».
— Скажи, чего Лёвка не знает? Только высшей математики.
— И низшей тоже.
— Но обязательно говорит: «вынесем за скобки», «эти недостатки в квадрате», полагая, что минус в квадрате…
— Господа! Я должен вам привести пример, что Мерзляков прав! — захлёбываясь и торопясь, как ребёнок за столом у взрослых, вступил Прянчиков. Он ни в чём не был ниже своих собеседников, соображал мгновенно, был остроумен и привлекал открытостью. Но не было в нём мужской выдержки, внешнего достоинства, от этого он выглядел на пятнадцать лет моложе, и с ним обращались как с подростком. — Ведь это же проверено: нас предаёт именно тот, кто с нами ест из одного котелка! У меня был близкий друг, с которым мы вместе бежали из гитлеровского концлагеря, вместе скрывались от ищеек… Потом я вошёл в семью крупного бизнесмена, а его познакомили с одной французской графиней…