Работы было много. Приемные часы пришлось строго ограничить, но он был так занят, что большей частью приемы не могли состояться и посетителей принимали заместители Иванычева. В кабинете он сидел до глубокой ночи. Не то чтобы в этом была действительная необходимость, но Иванычев знал, что Петриченко тоже сидит у себя, может в любую минуту позвонить, потребовать какие-либо сведения или справку, а его не окажется и получится неудобно: тот работает, а Иванычев отдыхает. И он сидел «на подхвате». И так как сам он не мог дать нужных сведений и справок, то у него тоже сидели «на подхвате» нужные люди.
У него появились живот, машина, одутловатость и взгляд поверх голов, устремленный будто бы туда, куда не могут посмотреть другие. Машина вначале причиняла немало огорчений. Это был «ХБВ». Расшифровывалось это – «хотел быть «виллисом». Так злоязычные шоферы окрестили первую, неудачную модель горьковского вездехода. Потом «ХБВ» заменили «Москвичом», самолюбие Иванычева перестало страдать, хотя влезать в «Москвич» было нелегко. Он носил теперь просторные костюмы и обязательно украинскую вышитую сорочку. Не потому, что ему нравилась народная вышивка. Такую рубашку носил Петриченко, и к ней не нужен был галстук, с которым Иванычев так и не научился управляться.
Петриченко иногда отчитывал Иванычева, закидывал насчет живота:
– Зажирел, обюрократился... Вон сундук какой отрастил!
Но это была полушутка, а «сундук», хотя и поменьше, был у самого Петриченки. Иванычев отшучивался, как умел:
– От сидячей жизни, Степан Захарович. Сами знаете. Сидим до победного конца.
– Ты ешь поменьше. Да пешком ходи. Может, хоть тогда про мостовые вспомнишь, а то и люди и машины калечатся...
На ремонт мостовых не было ассигнований, а замечание насчет еды – несправедливо. Покушать Иванычев действительно любил плотно, основательно. Но разве это преступление? И что он, не заслужил?
При каждом удобном случае он призывал всех, особенно подчиненных, учиться, повышать знания, работать над собой. Себя он причислял к тем, кому учиться нет нужды, так как они сами учат и, значит, знают то, чего не знают другие. Когда-то в молодости он посещал политшколу, изучал в ней «Краткий курс». Каждый год его изучали заново, но, дойдя до четвертой главы, останавливались. Иванычев, так и не перевалив за четвертую главу, оставил политшколу – его выдвинули, и для учебы времени не оставалось. Потом времени не стало вовсе. Книги читать было некогда. Регулярно Иванычев просматривал только «Крокодил». Юмористические изображения бюрократов, дармоедов и плохих руководителей ему нравились, он считал, что так их и надо продергивать, «с песочком». Ему и в голову не приходило, что это – о нем самом.
Иванычев искренне верил в то, что он хороший член партии, настоящий коммунист, преданный работник, не жалеющий сил и здоровья для скорейшего завершения строительства коммунизма. О том, что движение к коммунизму происходит без него, что доли его в очевидных успехах строительства нет ни малейшей, он не догадывался. Его считали опытным работником. И он сам считал себя таким. А раз так, всё, чем он обладал, принадлежало ему заслуженно, по праву, и расставаться с этим у него не было ни малейшего желания. Поэтому скорее безотчетно, инстинктивно, чем сознательно, он делал всё, чтобы нынешнее его положение не стало хуже, а по возможности даже лучше. Для этого нужно, чтобы им были довольны, чтобы вышестоящие товарищи отчетливо видели: причина всех достижений, всех успехов – он, а во всех недостатках и упущениях виноваты другие. Так он и делал...
Погубил проклятый забор. Началось, собственно, не с забора, но он оказался последним барьером, через который Иванычев не перепрыгнул, а свалился.
Квартира в центре города была хорошая, как говорится, грех жаловаться. Но Фрося тосковала на асфальтированной площадке двора, где не росло ни одной зеленой былки. Ни детям побегать, ни самой вздохнуть. А был бы свой домик, хоть какой, там бы и огородик можно, чтобы не бегать за каждым перышком лука в магазин. Разве ж там лук? Тряпка, а не лук... И курочек бы хоть парочку! Кабанчика завести...
По правде говоря, не только Фросе, но и самому Иванычеву было не по себе в жактовском доме. Что ни говори – не своё. Вокруг народ, шум. Ну и свеженькое со своего огорода – тоже неплохо.
Иванычев подумал, поколебался, потом доверительно посоветовался с самым ловким и надежным из своих прорабов. Тот изъявил полную готовность соответствовать. К весне дом в четыре комнаты был готов.
Фрося расцвела. На участке, несколько большем, чем положено, – никто же не станет проверять, перемеривать! – появились куры, потом загоготали гуси и, наконец, шумно вздыхая, начала жевать бесконечную жвачку чистопородная Пеструшка.
Петриченко узнал о живности и хмуро сказал:
– Обрастаешь? Смотри не увлекайся...
Так как прямого указания ликвидировать живность не было, встревожившийся Иванычев успокоился.
Всё бы хорошо, но низенький, реденький заборчик из отходов не мог удержать кур на «положенной» территории, они бродили по чужим огородам, цыплята пропадали, то ли сожранные соседскими котами, то ли подбитые из рогаток мальчишками. А самое главное – всё было на виду, открыто чужим взглядам. Что это за жизнь на юру? Начнутся завистливые сплетни, пересуды... Нужно было принимать срочные меры.
Торопливость и погубила. Вместо того чтобы выждать удобной ситуации, Иванычев дал указание завезти со стройплощадки жилдома достаточное количество шлакоблоков и поставить забор вокруг своего участка. Работа на строительстве жилдома задержалась всего на какой-то месяц, но нашлись злопыхатели, написали кляузы и в область, и в Киев, и даже в Москву. Все письма вернулись обратно на расследование, но замять дело было уже невозможно, даже если бы Петриченко встал на защиту. А Петриченко и не подумал защищать Иванычева. Его без лишнего шума, но бесповоротно освободили от обязанностей председателя горсовета.
На бюро было нехорошо. Даже очень нехорошо. Все понимали, что Иванычев обречен, и говорили начистоту, без стеснения. Он зазнался и зажрался, обюрократился, окружил себя подхалимами, с рабочими разговаривал по-хамски, за что и заслужил кличку «мордоплюй»... Иванычев сидел багровый, непрерывно вытирал пот, который тут же проступал снова, и, обмирая, гадал – исключат или не исключат? Ему дали слово. Говорить просто так, не по бумажке, он давно разучился, в голове вертелись какие-то обрывки «руководящих» фраз, но произносить их сейчас было нелепо и бесполезно. Задыхаясь, он пролепетал, что заседание, то есть обсуждение, явилось для него большой школой, то есть серьезным уроком, что он на данном этапе полностью осознал... Больше ничего подобного не будет иметь места, то есть никогда не повторится, он оправдает доверие... заслужит... засучив рукава, исправит допущенные недочеты, то есть ошибки... что он и впредь...
Он старался поймать хоть чей-нибудь взгляд, чтобы найти хоть тень надежды на защиту и поддержку, но членам бюро было неловко, неприятно смотреть на его перекошенное страхом, залитое потом лицо, и они упорно отворачивались, смотрели в стол.
Его не исключили, объявили строгий выговор с предупреждением. Две недели Иванычев просидел дома, переживая незаслуженную, по его убеждению, обиду в ждал, когда его позовут. Его не звали. Он попробовал помогать Фросе по хозяйству. Но это была тяжелая и грязная работа, занимался он ею только в детстве, когда жил в селе, и давно отвык. После нескольких взмахов лопатой он обливался потом, начинало ломить поясницу, колоть в боку. Он бросал лопату и уходил в холодок. Куры озабоченно сновали по двору, купались на солнцепеке в пыли, в сарайчике вздыхала Пеструшка, сердито гоготали гусаки. Гусаки его раздражали. Ему казалось, что они его передразнивают: ходят солидно, неторопливо, как какие-нибудь руководящие птичьи работники, смотря на всех свысока и начальнически покрикивают, «ставят на место» подчиненную им птичью мелочь...
Иванычев не находил себе места. Он привык быть всегда на людях, ездить на машине, звонить по телефону, пошучивать с приятелями, разносить подчиненных за упущения... Теперь вокруг были только куры, проклятые гусаки, расплывшаяся Фрося, притихшие дочери. «Москвич» стал недостижим: Толя, его верный, надежный Толя, возил ныне заместителя Иванычева. Бывшего заместителя... Телефон висел на прежнем месте, но молчал, будто его отрезали. Орать теперь можно было только на безответную Фросю за пересоленный борщ да на дочерей, чтобы не путались под ногами. Он орал, но от этого не становилось легче...