Мне чудилось, что кто-то шепчет мне на ухо:

– Тупапаху!

XIX

Наконец посланная к вождю девушка воротилась с метриками. При последних проблесках света я успел разобрать написанные по-таитянски данные:

«Рожден Таамари от Таимахи пятого числа июля 1864…

Рожден Атарио от Таимахи второго числа августа 1865…»

Что-то оборвалось в моем сердце и стало пусто. Мне не хотелось верить в эту неприятную правду. Я кровно сжился с мыслью о ветви нашего рода на Таити, лелеял ее, дорожил ею… Крушение ее причинило мне глубочайшую болезненную рану. Получалось так, что мой дорогой незабвенный брат навеки канул в небытие, не оставив на земле своего продолжения. Для меня он будто заново умер. Мне, безутешному, показалось, что эти цветущие райские острова превратились в пустыню; вся прелесть Океании умерла – ничего больше меня с ней не связывает…

– Лоти, – дрожащим голосом спросила старуха, – ты уверен в том, что сейчас нам сказал?

Я открыл им обман дочери. Таимаха поступила так, как многие другие таитянки; когда Руери уехал, она завела нового любовника из чужеземцев. Так как связи между Папеэте и Матавери редки, ей удалось обмануть родственников и в течение долгого времени скрывать, что человека, которому они ее доверили, давно нет с нею. А потом Таимаха вернулась на Моореа оплакивать его. Впрочем, допускаю, она действительно о нем горевала – может быть, любила его одного.

Малыш Таамари лежал, положив голову мне на колени. Старуха Хапото грубо схватила мальчика за руку и оттащила. Она закрыла лицо морщинистыми ладонями с синей татуировкой, и я услышал ее рыдания.

XX

Долго я сидел с метрикой у огня и пытался привести в порядок спутанные мысли.

Боже! Как ребенок, доверился я словам этой женщины! Как я проклинал хитрую таитянку! Из-за нее я оказался на этом унылом острове, надолго непогодой отрезанный от Таити, где ждала меня безутешная Рараху. И время безвозвратно утекало!..

На улице все еще сидели девушки в душистых венках из гардении. Молчаливые, сгрудившись в кружок, они словно так хотели спастись в пустыне одиночества…

К деревеньке подступали ночные джунгли… Ветер дул все сильнее, было темно и холодно…

XXI

Подали ужин, я к нему не притронулся. Техаро уступил мне свою постель, и я вытянулся на белых циновках в надежде сном прогнать гнетущие мысли.

Сам же Техаро взялся следить за океаном: ветер может стихнуть к утру; нельзя упускать этот момент для благополучного отплытия.

Остальные поели и молча улеглись спать, завернувшись в темные парео, делающие спящих похожими на мумии. Головы они по египетскому образцу во время сна кладут на бамбуковые подставки.

Масляный светильник, колеблемый ветром, замигал и погас. Все погрузилось во тьму.

XXII

Наступила ужасная ночь, полная кошмаров и фантасмагорических видений.

Занавески из шелковичной коры шевелились над головою и шуршали, как крылья летучих мышей. Океанский ветер продувал насквозь. Завернувшись в парео, я дрожал от озноба; было невыносимо тоскливо, как брошенному ребенку одному в темном лесу…

Как найти в европейских языках слова, чтобы передать хотя бы приблизительно суть полинезийской ночи: безнадежно печальные голоса природы, необитаемые дебри посреди необъятного океана, полные странными шорохами и свистами, – это тупапаху из полинезийских сказаний с жалобным воем носятся в ночи; у них синие губы, острые клыки и длинные спутанные космы…

Около полуночи я с облегчением услышал человеческую речь. Пришел Техаро проверить, не спал ли у меня жар. Я попросил его посидеть около, потому что боялся бредовых страшных видений. Здешних жителей такие вещи не удивляют, они к ним привыкли.

Техаро уселся рядышком на краешек постели, не отпуская руки; от его присутствия воображение мое улеглось.

И хотя жар держался, но озноб прекратился, и я наконец задремал.

XXIII

В три часа ночи Техаро разбудил меня. Спросонок мне показалось, что я нахожусь в Брайтбери, в детской, под благодатной кровлей отчего дома, слышу знакомое журчание ручья под тополями и скрип замшелых сучьев старинных лип под окном.

Но то шуршали большие листья кокосовых пальм, и океан с монотонным шумом бился о коралловый риф.

Можно было отправляться. Ветер унялся. Пирогу готовили к отплытию. На свежем воздухе мне стало полегче, но жар еще держался и голова кружилась.

На пляже в темноте суетились несколько туземцев. Они таскали мачты, паруса и весла, оснащали маленькое суденышко.

Я в изнеможении улегся на дно пироги, и мы отчалили.

XXIV

Луны не было, но в мерцании звезд явственно различались деревья, нависающие над головой; светлые в ночной темноте стволы высоких пальм склонялись над нами.

У кораллового рифа ветер чересчур разогнал пирогу; туземные моряки шепотом жаловались, как им страшно выходить в открытое плаванье в непогоду и темень.

Пирога несколько раз ткнулась носом о коралловый риф, смертельно опасные белые ветки глухо проскребли по днищу, но обломились и пропустили пирогу.

В открытом океане ветер неожиданно стих. Было все так же темно; нас качало в огромной водяной люльке; лодку держал на одном месте штиль. Пришлось взяться за весла.

Жар мой тем временем ослаб. Я смог подняться и встать к рулю. Тут я и заметил, что на дне пироги скрючилась старуха. Это оказалась Хапото; она поехала вместе с нами, чтобы поговорить с дочерью.

Когда улеглась и зыбь, до восхода оставалось недолго.

Наконец появились первые лучи утренней зари; высокие вершины Моореа, уже удаляющегося, слегка порозовели.

Старуха казалась в глубоком обмороке – не шевелилась, почти не дышала. Сон буквально свалил расстроенную и усталую женщину. Но туземцы берегли сон старого человека, зря не шумели, разговаривали шепотом.

Мы потихоньку умылись, макая ладони за борт, а после в ожидании солнца свернули по панданусовой сигаре.

Рассвет разгорался тихий и великолепный. От ночных страхов не осталось ни следа. Я очнулся от мрачных грез и почувствовал себя превосходно.

Вскоре в лучах солнца показался Таити. Вот и Папеэте, и королевский дворец, и сад, а вон дом моего брата… И Моореа, уже не сумрачный, а залитый ослепительным утренним светом…

И тогда я понял, что навсегда полюбил эту волшебную землю, пусть даже больше не связывали нас кровные узы, и пустота томила раненое сердце мое…

Я стремился в любимый домик, где ждала меня преданная Рараху…

XXV

Наступил день, когда маленькая принцесса решила отпустить на волю певчих птиц, привезенных мною.

В церемонии принимали участие пять человек. Возле дворца все сели в экипаж, доехали до места, откуда берут начало тропки Фатауа, и вошли в лесную чащу.

Маленькая Помаре медленно шла впереди. Рараху и я вели ее за руки. Сзади нас две фрейлины несли на шесте клетку с драгоценными узницами.

Девочка сама выбрала чудесное место среди зарослей.

Солнце клонилось к горизонту. Его косые лучи едва пробивались сквозь густую листву. Над деревьями высились, отбрасывая тень, горные вершины. Сверху на ковер кружевных папоротников проливался синеватый, как в подземелье, слабеющий свет; в сумрачной чаще ярко светились цветущие лимонные деревья. Когда б не шум водопада, доносящийся издалека, то тишина стояла бы мертвая, как обычно в необитаемых полинезийских джунглях, своим беззвучием напоминающих заколдованное сказочное царство.

Помаре-внучка с торжественным видом отворила дверцу клетки; мы все отступили подальше, чтобы не смущать пташек.

Но, странно, они и не собирались покидать свою темницу. Толстая бесхвостая коноплянка высунулась было на разведку, внимательно огляделась, но, испуганная тишиной, вернулась, чтобы предупредить соседок: сидите, мол, тихо, не высовывайтесь, здесь нам будет плохо. Всевышний не поселил здесь птиц, стоит ли нарушать его волю?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: