Жизнь, искавшая меня в течение трех лет по разным лагерям Колымы и нашедшая в самый критический момент, когда я, голодный, потерявший всякую надежду, медленно умирал от цинги где-то в богом проклятом месте, "у черта на куличках", в заледенелом распадке Оротуканских сопок...
Что это? Стечение обстоятельств? Перст божий, сотворивший чудо?.. Телепатия?! Может быть, и так, конечно, но скорее всего - никакое это не чудо, а просто вещее сердце Матери с его никогда не умирающей верой и надеждой!
О посылках я узнал в один из банных для "вольняшек" дней, когда начальник лагеря зашел в баню, попариться с мороза.
- Все еще живой, артист?! - удивился он, увидев меня на обычном месте за горящим бойлером.- Долгожитель!.. Хочешь - обрадую? Посылки пришли тебе из Ленинграда.- Новость была настолько невероятна, что я никак не отреагировал.
- Чего не радуешься? - Мое молчание его озадачило. Зная, как быстро начальство меняет милость на гнев, я решил не испытывать судьбу по пустякам.
- А это правда? - сказал я.- Где они?
- На "17-м", где же еще!
- Так пошлите за ними кого-нибудь, гражданин начальник!
Он рассмеялся:
- Кого я пошлю?.. Хочешь жить - сам сходишь.
- Мне не дойти. Вы же сами видите, в каком я состоянии...
- А у меня весь лагерь в таком состоянии...- еще пуще развеселился он.- Вот так-то, артист! Десять километров всего - и ты живой, думай!.. Сходить на "17-й" я разрешаю тебе.
Когда начальник ушел, мне стало страшно. Я понял, что он не шутил,посылки существова-ли. Но, к сожалению, пришли они слишком поздно - они опоздали. Про меня, уже не стесняясь, говорили: "Этот - местный!"
Честно говоря, признаки близкого "финиша" я и сам чувствовал - мне было безразлично все!.. Моя песня на этом свете была спета!
Такое состояние испытывает замерзающий, когда физическая боль ушла, покинула тело и человеку стало вдруг неожиданно легко... Лишь бы не тревожили его, не мучили, а оставили бы навсегда в покое...
И вот это смирение перед неизбежностью, в котором я находился и из которого, казалось, ничего уже не могло меня вывести, разлетелось вдребезги. От покоя не осталось и следа.
Сообщение о посылках, ждущих меня всего в десяти километрах, занозой вошло в затормо-женное цингой сознание, бередя его, рождая непонятное беспокойство, лихорадочную необхо-димость сосредоточиться на чем-то, ускользающем из сознания, и действовать, действовать... Я почти перестал спать. Меня мучили видения... Огонек надежды лампадным язычком затеплился во мне и, постепенно разгораясь все ярче и ярче, ширился, растворяя десятикилометровую толщу мрака, которую мне предстояло преодолеть... Там, далеко, на выходе из этого бесконечного мрака, чудились мне луковые и чесночные заросли, меня ждали горы колбасы, сыра, масла... запах хлеба, табака... Я стал галлюцинировать.
Понимая, что шансов добраться до посылок с каждым днем становится меньше и меньше, что надо торопиться, и в то же время сознавая, что сил мало, в последующие несколько дней старался всячески экономить их. Пообещав банщику поделиться содержимым будущих посылок, уговорил освободить меня от заготовки дров и стирки белья. Правдами и неправдами добывал лишний черпак баланды, выторговывал на "толчке" драгоценный кусок хлеба, старался меньше двигаться...
И, наконец, решился.
В этот день ночевать в зону не пошел - остался в бане, благо разрешил начальник. Последние часы перед выходом хотелось побыть в тепле, еще раз обмозговать все, проверить...
Всего два года назад расстояние в десять километров было сущим пустяком, не стоило и разговора. Находясь в Дукчанском леспромхозе, регулярно, два раза на дню, в течение всей зимы совершал эту "прогулку": утром - в тайгу на трелевку леса, вечером - домой, в лагерь. Но тогда я был здоров. Теперь голод и цинга, настигшие меня, сделали эти километры недосягаемыми.
Плохо было с одеждой, особенно тревожила обувь. Лапти или резиновые забойные калоши - другого выбора не было. О валенках и не мечтали; не у всех "вольняшек" они были. Идти в калошах - заведомое самоубийство: не убережешь ноги, поморозишь. В лаптях легче и теплее, лишь бы портянок побольше...
Лыковые "берендеевы" лапти!.. Вам памятник на Колыме полагается! Скольким заключенным спасли вы ноги в горестные зимы военных лет!
Выйти задумал до рассвета. Банщика Липкарта решил не будить, не хотел лишний раз видеть его морду перед дорогой со скептической гримасой неверия в мои силы.
Мы не любили его. Не знаю, как и за что попал он в лагерь, но его одинаково ненавидели и зеки и вольные. Причиной тому были не столько его личные качества. Гремела Великая Отечест-венная: шел 1942 год... Немецкий фашизм еще продолжал свое победное шествие по Европе. Трагедия большинства из нас - безвинных "контриков", находилась в прямой зависимости от мировой политической ситуации, не говоря уже о делах "семейных", внутренних, в те годы само слово "немец" было ненавистно.
Известные советские поэты и писатели призывали: "Убей немца!" Со сцен театров, с экранов кино, из фронтовых и тыловых репродукторов звучал гневный набатный клич, усиленный за душу хватающей музыкой: "...сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!" Мы же не только каждый день видели нашего немца, но и на собственной шкуре испытали прелесть его натуры: расчетливую, бездушную требовательность к подчиненным, дисциплинированность перед силой власти!.. Любой власти! Для нас он был не просто немец, но и немец-начальник, немец-погоняла.
Ушел из бани незаметно, тихо.
Когда мехцех - последнее приисковое строение осталось за спиной, я послал прощальный взгляд лагерю и медленно побрел по лунной дорожке, напоминавшей серебряную ленту фольги, размотанную по голубому безбрежью снега, навстречу восходу солнца, в сторону заповедного "17-го"...
Вскоре начали слипаться, намерзать ресницы. Сплюнул. Слюна на лету превратилась в ледышку - первый признак, что мороз за сорок... Не заметил, как прихватило лоб, щеки.
Все годы пребывания на Колыме больше всего боялся обморозить лицо. Поэтому часто щупал его на морозе, проверял чувствительность, берег... Актер без лица - не актер! И в прямом, и в переносном смысле. Свято помнил это, верил: если суждено остаться в живых, мое лицо мне понадобится. Вот и сейчас, как только почувствовал, что деревенеют щеки, вытянул из-под воротника бушлата обрывок байкового одеяла, заменявшего шарф, обмотал им лицо, оставив наруже только глаза. Пока растирал щеки, пока заматывался и прятал руки в варежки, онемели пальцы...