В конце концов сломили, конечно, мою волю, и, отчаявшись во всем, на одном из тяжелых допросов я подписал ложный, сочиненный следствием сценарий моих "преступлений".
Что это, малодушие с моей стороны? Трусость?.. Нет! Это был момент потрясения, глубочай-шего отчаяния - мне было все равно, лишь бы оставили в покое.
Очень страшно, когда с понятий Справедливость и Человечность впервые вдруг сорвали все красивые одежды... Мне было только 22 года. Я боялся не физических увечий, нет,- может быть, я и вытерпел бы их - я боялся сумасшествия. Любое сопротивление бессмысленно перед жестокостью! Знать бы, во имя чего ты принимаешь муки - было бы легче!
Нелегко перечислять прелести ежовских допросов, добавлю только, что при следующем вызове к следователю я потребовал зафиксировать мой категорический отказ от подписи под протоколом, полученной насильственными методами принуждения. Мне отказали. В камере я потребовал бумагу для заявления. Мне отказали. Бумагу требовали многие. Мы объявили голодов-ку бесполезно. Никто ее даже не зафиксировал. Нам рассмеялись в лицо и пригрозили в случае упорства тюремным карцером.
Лишь в тюрьме "Кресты", куда я был переведен на "консервацию", с трудом удалось получить бумагу для заявлений.
В какие только адреса я не жаловался! Писал на имя начальника тюрьмы, прокурору по надзору, Верховному прокурору, Калинину, Сталину бесполезно!.. Все мои протесты и жалобы попадали куда угодно, только не в дело. Свидетельством тому следующий случай: осенью тридцать восьмого, когда наконец посадили Ежова, новое руководство НКВД, утверждая себя, сделало попытку или видимость пересмотра некоторых следственных дел.
Меня вызвал новый следователь и... потребовал подтвердить ложный протокол (!!!). Я отказался, в свою очередь потребовав оформить мой отказ протоколом.
В этот момент в кабинет вошли несколько человек комиссии во главе с человеком, к которому остальные относились с особым почтением. Пользуясь случаем, я обратился к этому лицу и повто-рил свой протест. Я заявил, что неоднократно писал жалобы в разные инстанции.
Этот человек спросил следователя, есть ли в моем деле эти заявления? Явно смутившись, следователь ответил, что вообще они, дескать, есть... но... в деле их... сейчас нет,- они там... в Управлении.
На это человек, возглавлявший комиссию, ответил: "Чтобы заявления подследственного были не там, а здесь!" - и показал пальцем на мое дело.
Когда комиссия ушла, следователь, замахнувшись на меня чернильницей, заорал, что я его компрометирую, что буду еще в этом раскаиваться, когда снова окажусь во внутренней тюрьме НКВД, и прекратил допрос.
В декабре 1938 года меня действительно перевели на Шпалерку и потребовали расписаться в окончании моего дела.
Я заявил, что до тех пор, пока к делу не будут приобщены мои заявления об отказе от подписи под ложными протоколами, добытыми преступными, насильственными методами, я не возьму в руки ручку.
Мне насильно всовывали ручку в руки, я выбрасывал ее... мне всовывали снова, я снова выбрасывал... Под дикий мат и крики полутора десятков человек меня пытались принудить подписать окончание следствия... Я стоял на своем. Наконец, кто-то из них крикнул: "Да черт с ним! Зря время теряем. Дайте ему бумагу - пусть пишет".
Мне кинули лист бумаги, и под хохот и матерщину этих "черных мальчиков", по команде старшего оказывавших на меня психическое воздействие, я кое-как, зажав уши, чтобы сосредоточиться,- написал отказ.
Думаю, что усилия мои были напрасны. Тогда следствие произвольно перенумеровывало страницы дела, выдирая из него любое, что было неугодно, и внося то, с чем не хотели знакомить подследственного. Я был неопытен, подавлен морально - обмануть меня было не трудно.
И все же у моих мучителей что-то не получалось. Прокуратура дважды возвращала мое дело на доследствие и переследствие, вместо которого меня принуждали подтвердить ложные протоколы и подписать окончание дела.
Весной тридцать девятого начальник тюрьмы "Кресты" и тюремный врач, искавший на моем теле следы побоев, хором пророчили мне свободу. Тот факт, что я долго мотаюсь между двумя тюрьмами, говорили они,- хороший признак! Значит, трибунал мое дело бракует, не принимает к слушанию.
"Хороший признак" завершился постановлением внеконституционного судилища, именуемого Особым совещанием НКВД СССР, заочно отправившего меня на пять лет в исправительно-трудовые лагеря.
Старший лейтенант Моргуль, предсказавший мне пять лет Камчатки, ошибся только в географических подробностях,- меня этапировали на Колыму.
Ирония судьбы! В это же время мои родители и родные были возвращены из высылки. Ее признали незаконной.
Дальше следует:
Колыма... Золотые прииски... Война. Конец заключения в 1943 году. И новая официальная бумага с гербами,- и еще двадцать один месяц лагеря...
26 марта 1945 года, решением начальника УСВИТЛа Драбкина и прокурора войск МВД, за хорошую, добросовестную работу, я был условно-досрочно освобожден из лагеря.
До декабря 1946 года работал в Магаданском заполярном драматическом театре.
Весной 1947-го вернулся на "материк". Приехал в Москву за назначением на работу.
Статья 39 положения о паспортах, стоявшая в моем паспорте, запрещала право жительства в сколько-нибудь крупных промышленных городах, где есть киностудии.
По ходатайству моего учителя Герасимова Сергея Аполлинариевича меня направили работать в Свердловск, на к/студию художественных фильмов.
По личному разрешению секретаря Свердловского обкома партии я получил временную прописку в г. Свердловске. На киностудии начал сниматься в фильме "Алитет уходит в горы".
В 1948 году к/студию художественных фильмов в г. Свердловске ликвидировали, производст-во фильма передали в Москву, где мне запрещалось жить с 39-й ст. в паспорте.
На актерской бирже в Москве я нанялся работать в г. Павлов-на-Оке в местный драмтеатр.
2 июня 1949 года, в Павлове-на-Оке, я был снова арестован. Шесть месяцев ел тюремную кашу в г. Горьком, надоевшую мне и раньше на всю жизнь, и снова, волею бессмертного Особого совещания, отправился через всю Россию в ссылку - медленно и за счет государства.