— Если что, я буду стрелять! Так и знайте!
Ехидная усмешка мелькнула на его лице.
— Неправильно!
— Что? — удивился я.
— Говоришь неправильно. Надо так: шаг вбок, шаг назад, прыжок вверх считается побегом! Конвой стреляет без предупреждения.
Я ничего не понял. Особенно, причем здесь прыжок вверх.
Он обулся, и мы действительно пошли. Первый он, на восемь-десять шагов сзади я. Но уже через полкилометра я понял, что взялся за безнадежное дело. Я просто не мог пройти семь километров с ружьем наизготовку. У меня уже и так руки отваливались. К тому же нужно было все время смотреть себе под ноги. Споткнись я, и он в лучшем случае просто убежит, а то и набросится… Он, конечно, все это тоже отлично понимал и подчинялся мне, либо надеясь по дороге уйти, либо… он решил сдаться сам… Тогда, рассуждал я, в первом случае, он все равно уйдет, а во втором — зачем же мне держать его под ружьем, если он сдается сам?
— Стой! — крикнул я.
Он остановился и повернулся ко мне.
— Вы сами хотите сдаться, да?
Я сделал упор на слове «сами».
— Это кто тебе сказал?
Он понимал мое положение и издевался.
— Сдаваться я не собираюсь. Но раз ты меня арестовал, то веди. Только, если опустишь ружье, худо будет. Понял?
Я понял, что влип.
— Пошли! — скомандовал он.
Я превратился в подчиненного. Мы шли. Через полчаса в руках у меня уже было не ружье, а корабельная пушка. Глаза мне застилали слезы, и оттого все вокруг казалось сном, тяжелым и глупым. Где-то перед глазами покачивалась ненавистная спина, которая время от времени оскаливалась злой, насмешливой гримасой и стреляла в меня грубым окриком. Тогда руки мои, давно превратившиеся в свинцовые рычаги, поднимались сами собою… Наконец, наступил момент, когда я почувствовал, что сейчас выроню ружье или упаду, и это наверняка случилось бы, если бы меня не выручила находчивость. Я догадался перехватить инициативу. Приказал ему остановиться и объявил перекур.
Он сидел в метрах пяти от меня, а я почти лежал на земле. Ружье было брошено на куст и направлено на него, а я чуть-чуть придерживал его левой рукой, которая устала меньше. Курить у него не было, или он был некурящий, потому просто сидел без движения и исподлобья непонятно смотрел на меня. Мне было не до его взглядов. Впереди оставалась половина пути или немногим меньше. Я знал, что не выдержу. Надо было что-то придумывать. Но вдруг он заговорил.
— Значит, тебе четырнадцать лет, ты комсомолец и уже можешь стрелять в человека?
Я удивился, откуда ему известно, что мне четырнадцать и про комсомол… А последняя часть фразы мне не понравилась.
— Не в человека, а во вредителя!
— Вот как! — теперь удивился он. — Тебе известно, что я вредитель?
— Известно! — подтвердил я.
— А больше тебе обо мне ничего не известно? — спросил он все с тем же странным оттенком в голосе, который не только не нравился мне, но и действовал на меня как-то расслабляюще.
— Известно, что вы троцкист, — ответил я.
Он вдруг всплеснул руками и расхохотался. Не знаю, почему, но я не мог вынести этот смех, он переворачивал во мне все, все спутывал, он раздражал меня, даже злил. Наверное потому я вдруг закричал на него, схватив ружье в руки:
— Чего смеетесь! Чего смеетесь! Вот сейчас трахну из ружья и уйду домой! Вы думаете, я буду с вредителями нянчиться, да!
Он перестал смеяться, скривился, как от боли, и сказал тихо:
— А куда ты мне стрелять будешь? В грудь? В лицо? Или в спину? Можно стрелять по ногам. Я тогда жив останусь и уйти не смогу. Ружье-то у тебя чем заряжено?
Почему мне тогда хотелось плакать? Как называется всё, что я тогда испытывал? Что это было за чувство? Помню только, что мне было плохо, даже хуже, чем идти с ружьем наизготовку. Это было хуже, чем усталость и изнеможение! Я вскочил на ноги и крикнул: «Пошли!»
Невероятно, что я тогда дошел. Три или четыре раза я падал, но тут же вскакивал на ноги и целился в человека, идущего впереди меня. Проходило некоторое время, и ружье опускалось вниз и чуть не волочилось по земле. Тогда он поворачивался и делал угрожающий жест. Иногда это бывал только жест, а иногда его лицо перекашивала такая злоба, что палец сам ложился на спусковой крючок. Но я его убирал вскоре, потому что боялся случайно выстрелить. Когда руки мои окончательно ушли из-под контроля, отчаянным усилием я спустил боек и положился на судьбу.
Был еще один перекур. Мне почему-то на этот раз хотелось, чтобы он заговорил. Очень хотелось! Но он не сказал ни слова, был хмур и печален…
За полкилометра от дома я снова остановился. Совесть моя была неспокойна. Практически он пришел сам. При желании он сто раз мог уйти от меня. Если так, зачем же мне вести его под ружьем через весь поселок?
Но пока я всё это обдумывал, он неожиданно спросил меня:
— Ну, что, устал?
— Устал.
Он болезненно улыбнулся.
— В общем-то ты молодец! Настоящим мужчиной станешь… — Тут он сделал паузу. Потом добавил: — Если из тебя человек получится.
— Вы действительно вредитель? — спросил я.
— Вот так номер! — проговорил он своим прежним неприятным тоном. Арестовал человека, чуть не застрелил его, а теперь спрашиваешь! Такие вещи, сынок, задним числом не делаются. Уж если кого взял под ружье, тащи до конца!
— Чего вы хотите? — вырвалось у меня почти криком.
— Чего хочу? Хочу, чтобы ты привел меня под ружьем в милицию.
— Зачем? Зачем вам это надо?
— Мне этого не надо. Это тебе надо. И еще кое-кому…
И снова на его лице я увидел уже знакомое выражение мстительности и злости. Росла моя неуверенность. События теряли привычные для понимания черно-белые тона и требовали каких-то других критериев, требовали напряжения и времени для оценки. Я же хотел простоты и ясности. Мне было всего четырнадцать лет. По силам ли мне было понять людей странного времени.
— Вы правда вредитель? — снова спросил я.
Он молча смотрел на меня, и мне неприятен был его взгляд. В нем я почти реально ощущал пропасть между моим представлением о мире и самим миром.
…Никакой милиции в нашем поселке не было. Я мог привести его только к леснику. Дома поселка были разбросаны без всякого плана. Ближним был наш дом. Мимо него не пройти. Так мы и появились около калитки. Впереди он, с руками за спиной, сзади я с ружьем. Перед поселком он зачем-то выбросил шапку, а без нее выглядел еще страшней. Небритый, нестрижен-ный, в рваной телогрейке, в квадратных ботинках, из которых высовывались грязные портянки, — таким он предстал перед отцом и матерью, неожиданно появившимися возле калитки.
Всё произошло очень быстро. Второй раз в этот день я видел, как бледнеет человек. Теперь это был отец. И в это время мать закричала. Закричала так страшно, что я чуть не выронил ружье из рук. Отец бросился к ней, неуклюже пытался не то обнять ее, не то увести в дом, но она отталкивала его, и обезумевшие глаза ее замирали, то на лице незнакомца, то на моем ружье. От страха я лишился речи. Мой пленник стоял ко мне спиной, и я не мог видеть его лица, но я догадывался, что он смотрит на мать. И как только я подумал об этом, он повернулся ко мне, и я увидел, что по его грязному бородатому злому лицу текут слезы…
…События этого дня имели много последствий. Назавтра же мы вернулись в город, а мать положили в больницу. Мне сказали, что причина ее болезни нервное потрясение из-за опасности, которой я подверг себя.
Через несколько дней меня пригласили в четырехэтажный дом на Зеленой улице и подарили карманные часы с надписью.
Через пять лет я разбил их об угол этого же дома и купил билет на пароход, который вот уже третьи сутки увозит меня все дальше и дальше от моего прошлого…