— Ну, хорошо. Правь, — сказала грустно Валентина Матвеевна и задумалась.
Весь этот разговор с Валентиной Матвеевной по-новому растревожил Сережу. Он и боялся ее немного. И как будто чувствовал себя сейчас в каком-то безмолвном с нею заговоре против своей семьи. Он смутно это понимал, чего-то стыдясь. И вместе с тем ему лестно было, что обратила на него внимание такая необыкновенная дама и даже предлагает ему свою дружбу.
На минуту Сережа забыл о своих падениях, и его сердце сжалось в сладком волнении: и Валентина Матвеевна, и весь мир вокруг показались ему таинственными и прекрасными. И синий пруд, и серебристые ивы на берегу, и высокие липы за мостиком, где начинался графский парк и откуда слышались тонкие звуки флейты — все было, как в какой-то повести чудесной, которую Сережа когда-то прочел, но в какой именно — он не знал, да и не все ли равно в какой.
Лодку прибило к берегу.
— Вот и приехали, — сказал Сережа, очнувшись от мечтаний.
— Так приходи ко мне, смотри, — сказала Валентина Матвеевна, выходя из лодки, которую Сережа притянул к берегу, захватив гибкую ветку ивы.
— А как же с лодкой быть? — спросила она, искоса поглядывая на мальчика.
— Здесь можно оставить. Я берегом дойду, — проговорил Сережа нерешительно и покраснел: он вспомнил, что придется сейчас идти полем, где наверное работают теперь Аннушка и Акулина, о которых не раз твердил ему Фома.
V
Сережа хотел пробраться берегом, без тропинки, чтобы не выходить на поле, но кустарник на берегу был такой густой, что идти было трудно. Сережа разорвал себе куртку и исцарапал руки и в конце концов должен был подняться кверху, где начиналось поле: по берегу дальше и пути не было: там была канава, большая и глубокая, через которую Сережа не мог перепрыгнуть.
Едва Сережа вылез из кустов, усталый и красный от смущения, как кто-то охватил ему сзади голову и закрыл глаза.
— Пусти! Пусти! — отбивался Сережа. — Я знаю, что это ты, Фома.
— Молодец ты, однако, — смеялся Фома, хлопая Сережу по плечу. — Я так и думал, что сюда без меня придешь. Да вот, видно, не судьба тебе быть одному, — и я тут.
— Я на пруду был. Я домой иду.
— А зачем ты в кустах сидел? — смеялся Фома, как будто не замечая смущения Сережи. — А мы тут картошку окапываем с милыми девицами.
Семь-восемь девушек работали здесь. Больно было смотреть на поле, на девушек, на дорогу вдали: так сияло золотое солнце. Облаков не было вовсе, и от этого казалось, что небо выше, чем всегда, и невидимые в высоте жаворонки пели так звонко, как будто справляли какой-то свой особенный солнечный праздник.
Девушки в кубовых подоткнутых юбках, с голыми до колен, запачканными черною землею, ногами перестали работать и смотрели на Фому и Сережу — иные серьезно, а иные смеясь.
— Так, значит, сегодня вечером за Демьяновскою ригою? — сказал Фома, обращаясь к двум ближайшим девушкам, с которыми он, по-видимому, разговаривал и раньше.
— Что ж! Мы с барышнями придем, — сказала одна из них, востроглазая, с вздернутым носом и большим красным веселым ртом.
— Это Акулина, — шепнул Фома на ухо Сереже, но Сережа и сам запомнил ее и знал ее имя — и другую знал, ее подругу, Аннушку Богомолову.
Аннушка была повыше Акулины, статная, белолицая, с высокою грудью, с темными строгими бровями и с небрежною чуть заметною улыбкою на милых губах.
— Барышни хоровод сегодня водить будут, — проговорил Фома, скаля зубы, — а мы им пряников принесем.
— Ты и этого кавалера приводи, — засмеялась Акулина, показывая на Сережу пальцем. — Может, мы ему понравимся.
— Приведу, — сказал Фома уверенно.
Но Сережа тянул Фому за рукав, чувствуя себя смущенным и не зная, что сказать на такое приглашение.
— Тебя приглашают. Слышишь? — хохотал Фома. — Скажи им что-нибудь.
— Очень вам благодарен, — пробормотал Сережа. — Я с удовольствием песни послушаю. Я очень люблю песни слушать.
— Мы спляшем, пожалуй, — смеялась востроглазая Акулина, берясь за бока и поводя плечами.
Сережа поднял фуражку и зашагал прочь, чувствуя за спиною насмешливые взгляды и звонкий смех.
— Куда ты так бежишь! — кричал Фома укоризненно, догоняя Сережу. — А у меня брат, вчера неудача была. С девицами ничего не вышло. Надо поухаживать сначала. Вот я теперь хоровод выдумал. Ты, в самом деле, приходи, смотри. А Мечникова я тебе сегодня после обеда занесу. Тебе это полезно будет при твоей меланхолии. Он, брат, атеистический оптимизм проповедует. Только у него все это невинно выходит, а мы уж сами должны из этого атеизма выводы сделать без идиллий и без сентиментальностей. А? Ты как думаешь? Или ты еще все в Бога веришь? И откуда в тебе такое упорство? Кажется, родители твои люди образованные…
— Я с тобою об этом разговаривать не хочу, — отрезал вдруг Сережа, оскорбившись почему-то.
— Ну, полно, полно, брат, не сердись. Я твоего Бога в покое оставлю. Ты только вечером, смотри, приходи. Ты Демьяновскую ригу знаешь?
— Знаю… Я приду, пожалуй…
— Ладно. А пока прощай. Я сегодня на велосипеде на станцию еду.
И Фома, смеясь без причины, повернул в березовую аллею, все золотую от солнца. Сережа остановился и долго смотрел ему вслед, и ему казалось, что даже плечи Фомы смеются и что Фома вот-вот умрет от беззвучного смеха, непонятного и странного, пожалуй.
VI
В тот вечер Фома опять потерпел неудачу. Аннушка Богомолова заболела, слегла в постель, а без нее хоровод в деревне не водили. Она была плясать мастерица, и ею гордились. Но Фома был настойчив и своего добился; случилось это позднее, осенью. И об этом придется рассказать особо. А до этих осенних дней все было по-прежнему. Так же, как и прежде, недоумевали Марья Петровна и Андрей Иванович, доискиваясь причины Сережиной меланхолии; и Елена по-прежнему ссорилась с младшим братом и смеялась над его пессимизмом; по-прежнему Валентина Матвеевна появлялась время от времени у господ Нестроевых неизвестно по какой причине… Она любила, застав Сережу одного, разговаривать с ним о его печалях, и никто не знал об этих беседах. При других Валентина Матвеевна даже смотреть на мальчика избегала, а наедине была с ним ласкова и все к себе в гости звала и даже один раз сказала загадочно, что он «не раскается, если придет». И Сережа был у нее два раза. В первый раз он застал у нее какого-то незнакомого ему господина и от застенчивости и смущения не мог связать двух слов: убежал домой, пробормотав извинение. А во второй раз у Валентины Матвеевны болела голова. Она лежала на диване, худенькая, закутанная в плед, похожая на мальчика.
— Вот я сегодня вас не боюсь, — сказал Сережа. — Вы сегодня на большую не похожи, Валентина Матвеевна.
Валентина Матвеевна улыбнулась лукаво.
— Меня бояться не надо. Я добрая.
— Кто это у вас был в тот раз? — спросил Сережа нерешительно.
— Художник один. А что? Он тебе не понравился?
— Не понравился, — признался Сережа.
— Почему так?
— У него монокль. Я не люблю, у кого монокль.
— Ах, глупости какие! — рассмеялась Валентина Матвеевна. — Что за беда, что у него монокль! А ведь он красивый, этот художник? А? Он и картины хорошие пишет. Ты вот, жаль, Сережа, за границей не был. Поедем со мною в Италию. Тебе к искусству присмотреться нужно. У вас ведь в семье искусством не интересуются. Впрочем, пустяки я говорю: тебя со мною в Италию не отпустят.
А у Сережи глаза блестели.
— Я хочу в Италию.
Валентина Матвеевна посмотрела на него внимательно.
Но он тотчас же смутился. Стал извиняться, что засиделся, когда у нее голова болит, и, хотя она его удерживала, ушел домой торопливо. А самому хотелось остаться. И ему казалось, что мог бы он так просидеть около Валентины Матвеевны не часы, а дни. И все смотрел бы на ее покатые плечи, обозначившиеся под пледом, или на маленький башмачок ее, упавший на ковер.
У Сережи была забота — непрестанная, мучительная: это судьба его младшей сестры, Ниночки. Родители не замечали того, что видел Сережа, а Елена и вовсе не обращала внимания на сестру. Сережа считал себя порочным и погибшим, и мысль, что Ниночка погибнет так же, как он, мучила его ужасно. Он угадывал, о чем она шепчется с подругами; он знал, какие она книжки читает потихоньку. Он все думал о том, как спасти Ниночку. Много раз пробовал он заговаривать с нею о том, что его тревожило, но Ниночка, тряхнув кудряшками, смотрела ему прямо в смущенные глаза своими светлыми пустыми, как будто невинными глазами и притворялась, что не понимает, о чем он с нею говорит. А когда он ей сказал, наконец, что он все знает, что она погибнет, если не расстанется с иными из своих подруг и если не прекратит знакомства с «этим отвратительным шалопаем» Кубенком, Ниночка на него прикрикнула, топнув ногою и покраснев от гнева: