Я ему подарила, вместе с опровергающим кивком, свой самый ласковый взгляд. Бедный Вьяль, какое признание… Так, значит, он об этом думал, о нашей разнице в возрасте? Какое признание своих терзаний, немых дебатов…

– Нужно ли, Вьяль, тебе об этом говорить? Я никогда не думаю о разнице в возрасте.

– Никогда? как, никогда?

– Я хочу сказать… я не обращаю на это внимания. Так же как и на мнение дураков. А Элен я обещала совсем не это. Вьяль, – я положила, как не раз прежде, свою руку плашмя на его выпирающую грудную клетку, – так ты, значит, и вправду испытываешь ко мне привязанность?

Он опустил веки и сжал губы.

– Ты испытываешь привязанность ко мне несмотря, как ты говоришь, на разницу в возрасте… Если бы между нами не было другого барьера, уверяю тебя, этот барьер в моих глазах значил бы не слишком много.

Он сделал подбородком в направлении моей раскрытой на его груди руки совсем лёгкое ретивое движение и порывисто ответил:

– Я у вас ни о чём не спрашиваю. Я даже не спрошу у вас, что вы имеете в виду, говоря о каком-то другом барьере. Я даже с удивлением вижу, что об… об этих затрагивающих вас вещах вы говорите так… так просто.

– Но ведь, Вьяль, о них же нужно говорить. А в разговоре с Элен Клеман я утверждала лишь то, – впрочем, достаточно неопределённо, – что не являюсь препятствием между тобой и ею и что никогда таковым не стану.

Вьяль переменился в лице, отбросил тыльной стороной руки мою лежавшую на его груди руку.

– Это, это уже предел, – воскликнул он, приглушая свой голос. – Какая нелепость… Вам смешивать себя… Поставить себя на один уровень с ней! Предстать в роли великодушной соперницы! Соперницы кого? Тогда почему не соперницей какой-нибудь мидинетки? Это же невероятно! Чтобы вы, мадам, вы! Воспринимать себя, вести себя как совсем обыкновенная женщина, когда я хотел бы вас видеть, не знаю, я…

Своей вскинутой рукой он очень высоко очертил передо мной в воздухе нечто вроде цоколя, но я его прервала с иронией, болезненно отозвавшейся во мне самой.

– О! мадам…

– Вьяль, оставь меня ещё на некоторое время среди живых. Мне здесь не так уж плохо.

Вьяль смотрел на меня, задохнувшись от укоризны и огорчения. Он резко прижался своей щекой к моей обнажённой руке около плеча и закрыл глаза.

– Среди живых?.. – повторил он. – Ведь сам пепел, даже пепел от этих рук и тот был бы более горячим, чем любая живая плоть, и у него осталась бы их форма ожерелья…

Мне не пришлось нарушать прикосновенье, которое он тотчас же прервал, чтобы я осталась им довольна. Я была довольна и сделала головой знак «да, да», продолжая на него смотреть. Усталость, иссиня-чёрный налёт на щеках, проступивший из-за поздней ночи… Тридцать пять—тридцать шесть лет, ни некрасив, ни испорчен, ни зол… Я погружалась в эту абсолютно безветренную ночь, достигшую момента всеобщего сна, а от этого взволнованного, не слишком обременённого одеждами юноши исходил запах любовной полночи, который тихо навевал на меня грусть.

– Вьяль, ну а как ты вообще живёшь, помимо меня? Ты меня понимаешь?

– Немногим, мадам… Немногим… и вами.

– Не слишком богатый у тебя удел.

– Это уж мне оценивать.

Я рассердилась:

– Так куда же ты, упрямый грубиян, исчезаешь, куда ты исчезал, не говоря ни слова, при этой завладевшей тобой привычке ко мне?

– Это мне абсолютно неизвестно, честное слово, – сказал он небрежно. – Знаю только, что я старался думать об этом как можно меньше. Иногда в Париже, когда у вас не было времени меня принять, я себе говорил…

Он улыбнулся самому себе, уже весь во власти желания порисоваться, представить себя рельефнее:

– Я себе говорил: «О! тем лучше, желание её видеть у меня пройдёт быстрее, если её не будет в поле моего зрения. Нужно только потерпеть, а когда я вернусь, ей сразу будет шестьдесят или семьдесят лет, и тогда жизнь снова станет возможной и даже приятной…»

– Да… А потом?

– А потом? А потом, когда я вновь приходил к вам, оказывалось, что это как раз один из тех дней, когда просыпаются все ваши бесы, и я заставал вас напудренной, с удлинёнными глазами, в новом платье, и разговор шёл только о путешествиях, о театре, об инсценировке «Ангела» на гастролях, о посадке виноградных лоз и персиков, о покупке маленького автомобиля… И всё начиналось опять… Здесь, впрочем, то же самое, – закончил он, замедляя темп.

Во время молчания, которое последовало за его словами, ничто снаружи не нарушало неподвижности всех вещей. Кошка, лежащая на террасе, во впадине шезлонга, освещённая падающим на неё лучом лампы, свернулась, поменяв позу, калачиком – признак, что скоро выпадет роса, – и раздался гулкий, как под сводом, треск ивовых прутьев.

Вьяль вопрошал меня взглядом, как если бы наступила моя очередь высказаться. Но что ещё могла бы я добавить к владевшему им чувству меланхолической удовлетворённости. Он, очевидно, полагал, что я взволнована. И я была взволнованной. Я сделала всего лишь один жест, который он истолковал в смысле: «продолжай…», и по его чертам скользнуло почти женское полное соблазна выражение, словно вся смуглая мужская оболочка должна была вот-вот рассыпаться и открыть какое-то ослепительное лицо; но это длилось совсем недолго. Это был блеск только некоего подобия торжества, сверкание лишь частицы счастья… Ладно, немного скорости, немного строгости, выведем этого порядочного человека из заблуждения… Но он опередил меня, устремляясь всё дальше.

– Мадам, – продолжал он, стараясь не горячиться, – мне осталось сказать вам совсем немного. Мне и всегда нужно было сказать вам совсем немного. Никто не лишён намерений, задних мыслей – я мог бы почти даже добавить: и желаний – в большей степени, чем я.

– Неправда, например, я.

– Простите меня, я не могу вам поверить. Вы меня позвали сегодня вечером…

– Вчера вечером.

Он провёл рукой по щеке и смутился, почувствовав её шероховатость.

– О… как уже поздно… Вы меня позвали вчера вечером, а вчера утром вы меня… вызвали. Неужели только для того, чтобы поговорить со мной о малышке Клеман? И о вашем долге отделаться от меня?

– Да…

Я колебалась, и он взбунтовался:

– А что ещё, мадам? Я вас умоляю, только не подумайте, что со мной нужно обращаться осторожно или заботливо. Я даже могу вам признаться, что я совсем не считаю себя несчастным. Отнюдь. До сегодняшнего дня я себе казался человеком, который несёт что-то очень хрупкое. Каждый день я вздыхал; «Ничего не разбилось и сегодня!» И никогда, мадам, ничего бы не разбилось, если бы не чужая рука, достаточно тяжёлая, может быть, с не очень добрыми намерениями…

– Не надо, оставь её, эту малышку…

Как только я их услышала, эти свои слова, мне стало за них стыдно. Мне стыдно за них и сейчас, когда я их пишу. Слова, тон слащавой соперницы, коварной свекрови… То была исконная дань уважения, постыдное признание, которое вырывается у нас, когда мужчина его добивается, мужчина, роскошь, отборная дичь, редчайшая мужская особь. Вьяль, утратив осторожность, заблестел от радости, как осколок стекла в лунном свете.

– Да я её и оставляю, мадам, я ничего другого и не желал! Я же ведь ничего и ни у кого не прошу! Я ведь такой милый, такой удобный… Послушайте, мадам, а что, если бы вы, вы сами, мне предложили изменить… улучшить мою судьбу, чтобы я мог кричать самому себе: «Вон!» и даже «Изыди!»

И он разразился смехом – один, без меня. Здесь он не рассчитал своих возможностей. Когда уже сложившийся человек вдруг пытается ребячиться, это никогда не остаётся безнаказанным. К тому же для того, чтобы преуспеть в любезной наглости, он должен располагать атавистическим величием злого умысла, даром импровизации или хотя бы лёгкостью, доступной некоторым Мефистофелям средней руки, – всеми теми свойствами, которые небрежно восполняются задором ранней юности…

Возможно, что «изображая блудницу», подобно бросающейся от отчаяния на улицу девушке из буржуазного семейства, порядочный Вьяль пытался, в надежде мне понравиться, имитировать одного персонажа, о котором ему поведали те подписанные моим именем триста страниц, где я воспеваю некоторые достаточно постыдные мужские привилегии? Я могла бы этому только улыбнуться. Однако одновременно с самой ночью я стряхивала с себя истому, перед тем как стряхнуть мрак. Через дверь входила прохлада, которая вносила раздор между юным дуновением и вчерашним, согретым нашими двумя телами воздухом. Плита порога заблестела, как под дождём, и клочковатый призрак высокого эвкалипта постепенно вновь занял своё место на небе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: