Второй прибор… Он теперь занимает мало места: зелёная тарелка, толстый старинный, немного помутневший стакан. Если я подам знак, чтобы его убрали навсегда, никакое гибельное дуновение, внезапно принесённое с горизонта, не поднимет дыбом мои волосы и не повернёт – а такое случалось – мою жизнь вспять. И всё-таки я буду есть с аппетитом, если на моём столе не будет этого прибора. Больше нет тайны, нет змеи, притаившейся под салфеткой, которую, чтобы отличить её от моей, зажимает бронзовая лира, раньше она поддерживала над старым, прошлого века офиклеидом пустынные страницы партитуры, где прочитывались только знаки «сильные доли такта», стекающие через равные интервалы, как слёзы… Теперь это прибор друга, который приходит и уходит, это уже не прибор хозяина дома, который в ночные часы расхаживает по звонким половицам в комнате наверху… В те дни, когда напротив меня нет тарелки, стакана и лиры, я не оставлена, я просто одинока. Мои друзья, успокоившись, мне верят.

У меня их остаётся очень мало, два-три друга, те, которые, когда-то оказавшись свидетелями моего первого кораблекрушения, думали, что я погибаю, потому что я сама тоже совершенно искренне в это верила и говорила им об этом. Смерть заботится о том, чтобы одного за другим отправлять их на покой. У меня есть друзья и помоложе, главным образом такие, которые моложе меня самой. Я инстинктивно люблю приобретать и запасать впрок то, что обещает жить и после отпущенного мне срока. Этим друзьям я не причинила столь больших мучений – максимум несколько неприятностей: «Так, ладно, Он, значит, будет и дальше нам её разрушать… До каких же пор Он будет занимать столько места?» Они строили догадки по поводу развязки, её драм, её температурных кривых: «Тяжёлая форма тифа или же доброкачественная сыпь? Небо испытывает нашу подругу, она постоянно умудряется подхватывать такие серьёзные болезни!» Мои истинные друзья всегда давали мне это высшее доказательство преданности: стихийное отвращение к человеку, которого я любила. «А если он, этот, опять исчезнет, сколько забот на нашу голову, сколько трудов, чтобы помочь ей вновь обрести уверенность…»

По существу, они никогда особенно не сетовали, скорее наоборот, – те, кто видел, как я к ним возвращалась, вся разгорячённая борьбой, зализывая раны, подсчитывая свои тактические ошибки, пристрастно утверждая, что испытываю от этого удовлетворение, обвиняя в преступлениях победившего меня врага, чтобы потом начать его без меры обелять, а затем тайно прижимать к груди его письма и портреты: «Он был милым… Мне надо было… Мне не надо было…» Потом приходило благоразумие и так мною не любимое успокоение, и моё слишком поздно научившееся вежливости, слишком поздно научившееся сдержанности молчание, которое, по-моему, хуже всего… Вот и появляется рутина страданий, так же как и привычка к неудаче в любви, так же как и потребность отравлять бессознательно любую жизнь вдвоём…

Итак, значит, всё кончено с моей жизнью воительницы, которой, как мне казалось, не будет конца? Отныне остались только сновидения, чтобы время от времени воскрешать умершую любовь, то есть любовь, очищенную от её кратких и определённых удовольствий. Случается, что во сне та или иная моя любовь возобновляется – с неописуемым гвалтом, с сумятицей слов, претензий, взглядов, которые можно истолковать в двух или трёх противоречащих друг другу смыслах… Без какого-либо перехода или перерыва этот сон заканчивается экзаменами на аттестат зрелости, десятичными дробями, и если при пробуждении подушка под затылком оказывается немного влажной, то это из-за аттестата зрелости. «Ещё секунда, и я бы провалилась на устном», – лепечет память ещё по инерции. «Ах! какой взгляд был у него в моём сне… У кого? У наибольшего общего делителя? Да нет же, у Него, у Него, когда он подсматривал за мной в окно, чтобы узнать, обманываю я его или нет… Только это был не Он, это был… Может, это был..?» Свет усиливается, силой расширяет золотисто-зелёную прогалинку между веками… «Он это был или..? Я уверена, что сейчас уже по крайней мере семь часов, а если уже семь, то я опоздала с поливкой баклажанов: солнце высоко, – и почему всё-таки я не сунула Ему под нос то письмо, где он мне обещает мир, дружбу, взаимное и более глубокое узнавание друг друга и… – за всё лето я ещё никогда не поднималась так поздно…» Потому что возвращение к реальности после сновидения – это всего лишь изменение места и тяжести каких-то угрызений совести…

Маленькое крылышко света бьётся между двумя ставнями и в своём скачкообразном движении касается стены, потом длинного, тяжёлого стола, предназначенного для того, чтобы на нём писать, читать, играть, беспредельного стола, который возвратился из Бретани, как и я сама. Крылышко света окрашивается то в розовый цвет на стене, покрытой розовой известью, то в голубой – на голубом ковре из берберского хлопка. Наполненные книгами посудные шкафы, кресла и комоды вместе со мной совершили большое пятнадцатилетнее путешествие по двум или трём французским провинциям. Непритязательные тонкие кресла с веретенообразными подлокотниками, похожие на крестьянок с изящными запястьями, жёлтые тарелки, звенящие, как колокола, если стукнуть согнутым пальцем, белые блюда с толстой пенкой эмали – мы все вместе с удивлением обретаем вновь наш родной край. Кто бы мне мог показать на Мурийоне, в шестидесяти километрах отсюда, дом моего отца и моих дедушки с бабушкой? Правда, меня баюкали, порой неласково, иные края. У женщины родина везде, где она бывала счастлива в любви. И точно так же она вновь рождается к жизни под всеми теми небесами, где залечивает боль любви. В этом смысле этот берег, расцвеченный помидорами и перцем, является моим вдвойне. Такое сокровище, и как долго я не обращала на него внимания! Воздух лёгок, солнце морщит и засахаривает на виноградной лозе рано созревшую кисть, у чеснока превосходный вкус. Величественная бедность, которую порой земле диктует жажда, элегантная лень, которой учит воздержанный народ, – о мои запоздалые приобретения. Но не будем сетовать. Вы ждали моей зрелости. Моя тогда ещё угловатая молодость поранилась бы, наткнувшись на пластинчатую, чешуйчатую скалу, раздвоенную иголку от сосны, на агаву, занозу морского ежа, горький смолистый ладанник и на смоковницу, каждый лист которой превращается с обратной стороны в язык хищного зверя. Что за страна! Завоеватель одаривает её виллами и гаражами, автомобилями, поддельными «фермами», где устраиваются танцы; дикарь с севера дробит на кусочки, спекулирует, истребляет леса, и с этим, естественно, ничего не поделаешь. Однако сколько похитителей на протяжении веков попадали под обаяние своей пленницы? Придя затем, чтобы погубить её, они вдруг останавливаются и прислушиваются к её сонному дыханию. Потом осторожно закрывают решётку ворот, поправляют изгородь, онемевшие, почтительные; и вот уже, земля Прованса, покорные твоей воле, вновь подвязывают твою виноградную корону, опять сажают сосну, смоковницу, высевают узорчатую дыню и отныне не желают ничего иного, красавица, кроме как служить тебе и в этом находить своё счастье.

Иные тебя неизбежно оставят. Бросят, сначала тебя обесчестив. Только тебе ведь безразлично – одной ватагой больше или меньше. Тебя оставят те, кто приехал, поверив рекламе казино, отеля или почтовой открытке. Они сбегут, обожжённые, укушенные твоим совсем белым от пыли ветром. Храни тех своих любовников, что пьют воду из кувшина, что пьют сухое, зреющее в песке вино; храни тех, кто с религиозным трепетом наливает масло и отворачивается, проходя мимо мёртвой плоти; храни тех, кто встаёт утром и укачивает себя вечером, уже в постели, лёгким прерывистым дыханием праздничных кораблей в заливе, – храни меня…

Созревающий цвет сумерек отмечает окончание моей сиесты. Сейчас, как и положено, развалившаяся на полу кошка вытянется до невероятных размеров, извлечёт из себя переднюю лапу, точная длина которой никому не известна, и скажет своим зевком-цветком: «Хорошо прошли четыре часа». И уже катится к пляжу по собственному облачку пыли первый автомобиль; за ним последуют другие. Какой-нибудь из них на мгновение остановится у решётки и высыплет на аллею под перистую тень мимоз моих друзей без жён и женщин с их любовниками. Я ещё не дошла до того, чтобы закрыть решётку у них перед носом и щерить из-за неё зубы. И всё же моя холодная, на «ты» сердечность не обманывает и их сдерживает. Мужчины любят мою приватную обитель мэтра, её запах, её незапирающиеся двери. Несколько женщин произносят с видом неожиданного исступления: «Ах! какой здесь рай…» – а про себя начинают перечислять, чего здесь не хватает. Однако и те и другие ценят, что я терпеливо слушаю про их проекты – я, у которой нет проектов. Они «без ума от этого края», они хотят купить «небольшую и совсем простую ферму» или же построить «домик на мысу над самым морем, а, что за вид!». Здесь я становлюсь совсем милой. Ведь я слушаю и говорю: «Да, да». Ведь я не претендую на расположенное рядом поле, не покупаю виноградник соседа и не «пристраиваю крыло». Всегда находится приятель, который, внимательно осмотрев мой виноградник, сходит от дома к морю, не спустившись и не поднявшись ни на одну ступеньку, вернётся и заключит: «В общем, эта усадьба, как она есть, вам подходит как нельзя лучше».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: