Потом Володя Прошин рассказал о выборах в германский парламент, о рабочих кассах, о возрастающем числе подписчиков на социал-демократические газеты. Листки из рук Прошина по одному забирал Цивинский: было свое удобство в том, что речь подготовлена заранее и отредактирована на собрании центрального кружка, — записывать не надо…
ГЛАВА 6
Прослушав речи, под кустами и на молодой травке, где посуше, принялись распаковывать провизию: вареные вкрутую яйца, колбаса, селедки, лук, краюхи темного хлеба, вобла, бутылки с молоком и пивом. Расстилали платки, складывали еду в общие кучки, рассаживаясь на землю артелями, в основном — кто с кем пришел.
Михаил Бруснев и Цивинский ходили от одной группы к другой; ненадолго присаживаясь, расспрашивали о житье-бытье, интересовались мнением, удался ли праздник, поправилось ли?
— Чего спрашивать? — восторженно гудел Фунтиков. — Теперь ежели и схватят — не обидно, полной грудью вздохнули!
— Не об том мыслишь, — протянул Ваня Егоров, почесывая могучую грудь. — Разве в том соль, что схватят? Главное, как дальше дело пойдет. Один раз вышли — успокаиваться не след…
— И я об том же, — упрямо возразил Сергей. — Коли вздохнули, еще захочется… Хорошее, оно, брат, не забывается…
Василеостровцы, управившись с едой раньше всех, затянули «Дубинушку». Алексей Карелин нашел на берегу кусок доски, чисто вымытый морем и обсушенный ветром, и теперь мягким черным карандашом, оказавшимся у гимназиста Святловского, старательно выводил крупными буквами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Бруснев раздавал руководителям кружков программка занятий, отпечатанные на гектографе. Ознакомившись, Афанасьев похвалил:
— Молодец. Давно пора иметь такие грамотки. Чтобы не блуждать, куда придется…
— Что я! — воскликнул Михаил, обнимая бородача. — Это вы молодцы, Федор Афанасьевич! Сами не знаете, какие молодцы! Ваши речи мы с Цивинским почти слово в слово записали, потом — уточним… Ольминского попросим, на гектографе размножит. Представляешь, пойдут гулять по Петербургу… Да, что там — по России! Каждую листовку пускай десять — пятнадцать человек прочтут — и то тысячи приобщатся!
— Надо Гаврюше Мефодиеву с удобной оказией доставить, — озаботил Федор. — Пусть знает, что и мы хлеб не даром жуем.
— Непременно нереправим! — подхватил Бруснев. — И Мефодневу в Ревель, и Буянову в Кострому — всем высланным… Найдем оказию.
— Крутову еще, Поршукову…
Весело шло время. Посматривая па оживленные лнца грузей, Федор радовался: удался праздник, еще как удалсл. Вот ведь простое дело — собрались, поговорили о своем, наболевшем, закусили чем бог послал, а сколько будет разнотолков потом, воспоминаний с подробностями: что и как, чем дело кончилось…
Одна нынче была неприятность — Штрипан. И как в нем это чертово пристрастие к выпивке угнездилось! Надо же, на маевку сивухи принес. После собрания, когда стали все закусывать, Иван Егоров углядел:
— Федор Афанасьевич, а твой-то Нечесаный хлебное хлобыщет!
Афанасьева от гнева в жар бросило. Подошел, протянул руку:
— Дай-ка сюда!
Григорий, успев несколько раз приложиться к четырехгранной посудине, пьяно ухмыльнулся:
— Ругать станешь? Учить уму-разуму? А может, сам захотел? Так с нашим удовольствием! Пожалте, Федор Афанасьевич, драгоценный учитель жизни!
Афанасьев взял полуштоф и вылил содержимое под куст бузины. Штрипана будто нечистая сила подняла — пулей вскочил, заорал:
— По какому праву?! Чего лезешь в чужую жизнь?!
Федор Афанасьевич подумал: сейчас с кулаками кинется. Лицо побелело от злобы, перекосилось… Нет, угомонился. Ребята успокоили. Ваня Егоров вперед выступил:
— Полегче, полегче…
Николай Дементьевич Богданов стыдить припялся:
— Пакостник этакий… Как перед товарищами не совестно!
Штрипан взвизгнул, подхватил пиджак и, не оглядываясь, побежал куда-то напрямую через лес. Руки у Афанасьева дрожали, никак не мог свернуть цигарку.
— Не стоит переживать, — посочувствовал Николай Дементьевич. — Пустой человек…
— В том-то и дело, что не пустой, башковитый парень, — не согласился Федор. — Все водка, проклятая, она людей калечит…
Штрипан ломился через кусты, грязно ругаясь, размазывая по лицу слезы и пот. Он ненавидел и этих праведников, которые пыжатся доказать самим себе, что они вовсе не такие, как все вокруг; и тех, которые держат его на короткой привязи, пугая тюрьмой за воровство. А какое там воровство! Штуку полотна перебросил через забор калинкинской фабрики… Люди многие тысячи воруют и живут приневаючи. А он, совсем тогда еще сопливый мальчишка, хотел полотно продать, чтобы обновы покрасивше справить да гармонь завести…
Лучше пускай бы в тюрьму, чем каждый месяц ходить на квартиру, устроенную охранным отделением на Выборгской стороне. Туда идти — хуже каторги. Господинчик там, ехидный такой, колючий… Все хочет знать: кто с кем встретился, что говорят, о чем думают… Заикнулся ему, что в поле зрения появился пропагандист из интеллигентов, сразу за горло взял: давай фамилию! А кто ее скажет? Никитич, он и есть Никитич… Так ведь не поверил господинчик, что фамилия неведома. Ты, говорит, не забывай, кому обязан тем, что вместо параши острожной нюхаешь воблу в портерных… Ладно, увидал этого самого Никитича у гроба Шелгунова — указал. И все равно на последней встрече господинчик из охранного вместо благодарности выговор учинил. Раньше, говорит, надо было показать его, когда только-только объявился на горизонте… А под рождество встречались — кулаком по столу барабанил: дружков выгораживаешь, сволочь; на сходки таскаешься, а куда — не говоришь! Видать, косой дворник заприметил у Федора на Обводном, доложился… С тех пор и ходить туда перестал, жалел Афанасьева. Думал, не такой уж он вредный, одно слово — праведник… А он, вишь ты, змей подколодный — последний полуштоф на землю выпростал… Знал бы раньше, что на сходку собираются, доложил бы охране.
Солнце уже давно перевалило зенит, было часа три пополудни, когда на поляну из леса выбежал паренек, оставленный сигналистом у Емельяновки. Поискал взглядом Норинского, увидел — напрямик к кому. Костя лежал рядом с Климановым, подстелив под грудь пиджак. Егор рассказывал о письме Василия Шелгуновэ, своего лучшего друга, отбывающего воинскую повинность:
— Кремень-человек… Такого солдатчина не сгорбит. Пишет: занимаюсь словесностью по уставу, фельдфебель хвалит… Чуешь, куда клонит? Фельдфебель, ясное дело, для близира. А словесностью в казарме занимается… По нашему уставу. Он башковитый, Маркса-то поперед меня читать начал… Приедет скоро, сведу вас…
Парнишка потянул Норинского за рукав. Костя, разморившись на солнышке, неохотно поднял голову:
— Чего тебе?
— Отойдем-ка подалее…
— Никак сего господина опасаешься? — улыбнулся Норинский. — На одежку не смотри, он снаружи расфранченный, а в середке — наш… Лопочи смело.
— Василий Иванович где? — все еще недоверчиво поглядывая на Климанова, бросил паренек.
Костя видел, что давеча Бруснев с Цивинским подались к берегу, наверное, сверять записи речей. Люди пили пиво, чистили яйца, усеяв поляну скорлупой. Взволнованность молоденького сигналиста воспринималась как нечто ненужное, совершенно излишнее в такой прекрасный день.
— Чего взъерошился? — спросил, лениво поворачиваясь набок.
— За Веркой Сибилевой в полдень усатый такой приезжал… До самой Емельяновки. Я на обочине в кустах хоронился, меня не заметил. А тут аккурат наши прошли, четверо… Он поглядел, поглядел — и в город подался.
— Скатертью дорога! — Костя резко поднял согнутую ногу, будто поддал коленом под зад усатому господину. — Мало ли ездят…
— Дак возвернулся же! — Паренек плаксиво сморщился.
— Не брешешь? — Норинский посуровел. — Может, померещилось?
— Провалиться на месте! Ей-богу, не вру, — сигналист перекрестился. — В пролетках — тот самый да еще двое… В Емельяновке остановились, чегой-то шушукаются, руками показывают… А я — задали, задами и сюды!