— Постойте, постойте! Вот именно, потому что жрать нечего, что скотский труд, потому и долой самодержавие! Это вы утопист, если считаете, что рабочий может быть сытым, скованный по рукам и ногам цепями самодержавия… Политические права, свобода пропаганды и агитации, полная свобода союзов и собраний нужны рабочим больше, чем кому бы то ни было! Мы не можем призывать к борьбе за копеечный интерес…

Вот тут Саша Головин и показал свое гниленькое нутро. Бруснев, распалившись, потянулся за стаканом — глотнуть остывшего чая, а Саша поправил пенсне — опять надел со шнурочком — этак солидно:

— Я имею, господа, среди вас то преимущество, что сам испытал тяжесть рабочего бремени. Да-с, испытал! Здесь присутствуют, кто может подтвердить — я был рабочим, в самой гуще. — Головин жестом цезаря вытянул руку в сторону Афанасьева. — И потому заявляю ответственно… Да! Самодержавия никто не любит, я убедился в этом, общаясь с братьями-рабочими… Но борьба политическая — улита, которая потихоньку едет. За политические права нынче бастовать не станут. А в экономическую борьбу рабочие уже вступили, там и сям вспыхивают стачки… За повышение расценка — забастуют. За харч… — Саша прислушался к своему голосу, остался доволен и смачно повторил: — За харч, за снижение штрафа — тоже забастуют. Когда я, господа, работал у Бромлея…

Филька Кобелев, чувствуя себя виноватым, что именно он привел недоучившегося медика к Афанасьеву, вскочил и несколько раз гулко ухнул. Михаил Егупов вздрогнул:

— Что за выходки?

Головин отчаянно покраснел, уж ему-то известно было, что означают эти звуки. Афанасьев дернул Фильку за полу пиджака и миролюбиво объяснил:

— Фабричный способ обструкции. Не теряйтесь, господа, у нас, когда чем недовольны, ухают али свистят…

— Черт знает, что такое! — Егупов сердито повернулся к Брусневу, твои, мол, распоясались. Михаил Иванович, сдерживая смех, развел руками:

— Насколько мне известно, этот господин очень недолго испытывал, как он сам выразился, тяжесть рабочего бремени. Очень недолго, чтоб вещать от имени пролетариев. Может, послушаем, что думают подлинные рабочие? Федор Афанасьевич, скажите…

Афанасьев не волновался, нет. Но был еще больше раздражен никчемностью собрания. Господа оттачивают полемическое мастерство, готовясь к великим словесным схваткам. Он скажет все, что думает, но поймут ли?

— Я вот слушал… Беда. Кругом беда. Одни толкуют — позор копеечным интересам. — Федор долго, не мигая, смотрел на Бруснева; поежился Михаил Иванович под этим взглядом. — Ладно, что давно знакомы, понимаю — в горячке зарапортовался… Но ведь многие только так и думают: долой копеечный интерес, да здравствует политическая борьба. А забываете, господа хорошие, что борьбу за пятак презирать негоже… Вы люди обеспеченные, пошумите, поспорите и станете жить дальше. У кого жалованье к чинам, кому — наследство… А рабочему всю жизнь надрываться. Надобно для вас создавать прибавочную стоимость…

Петр Моисеевич Кашинский возмущенно крякнул:

— Однако же…

— Да-да! — Федор, испугавшись, что его прервут, поднял ладонь. — Я ведь вам платить не могу, капиталов не хватит, а вы мне — можете. Значит, откуда-то берется. Не с неба падает, трудом чьим-то пользуетесь…

Пригвоздил Кашинского намеком, тот стушевался, спрятался за спину Егупова. Федор продолжал увереннее:

— Для многих из вас революция — забава по молодости. А для рабочего — смысл жизни. Вы тут стенка на стенку наскакиваете, убеждаете друг друга в своей правоте, а рабочий топает серединкой. От копеечного интереса морду не отворотит, но и политические права ему подавай. Значит, что? Значит, через тот пятак надобно показывать дальнейшую дорожку… От экономической стачки не откажемся, но постоянно кумекаем, как бы ее поворотить на политическую. Потому что конеечными подачками рабочий сыт не будет. Пятачок прибавки — ближняя горка… А вы, ежели революционеры, в уме держите главную вершину, чтоб рабочий стал хозяином своей жизни. Чтоб сам распоряжался…

Тишина установилась напряженная, электрическая. И в этой тишине Афанасьев, с удивлением ощущая собственное превосходство над теми, кому еще недавно внимал с безграничным доверием, и еще не умея разобраться, откуда взялось это ощущение внутреннего превосходства, смущенно закончил:

— Вам разговоры до солнышка, а нам с Филькой на смену в четыре подыматься. Не обессудьте…

Прощались с ними преувеличенно вежливо, пожимали руки, призывая не забывать дорогу. А когда ушли, будто ничего не случилось — принялись за чай. Один Петр Моисеевич не скрывал, что возбужден. Нервно жевал папироску, дожевал до табака, выплюнул:

— Нет, каков, господа! Вспомнил деньги, положенные мною на общественный алтарь! Делай после этою добро…

— Перестаньте, Кашинский! — Бруснев поморщился. — Благодарить надо… Всем без исключения. И мне — тоже. Хотя и мне досталось на орехи… Я доволен, господа, что при Афанасьеве, как на том раньше настаивал Михаил Михалыч, не возникло вопроса о вашем отношении к террору. Думаю, досталось бы всем еще больше… Поймите, господа, потерять доверие рабочих очень просто! Десяток необдуманных фраз, и вы с ними навсегда чужие… Обстановка свободной дискуссии для многих из них непривычна, кажется бестолковщиной и потому настораживает. Я предлагаю обсуждать с участием рабочих только конкретные вещи. Давайте поручим кому-нибудь из нас составить проект программы нашей организации и потом уж, на этой основе, дискутировать…

— Петру Моисеевичу! — быстро сказал Егупов. — Попросим, господа, Петра Моисеевича потрудиться над составлением проекта…

Филька Кобелев всю дорогу молчал, но когда пересекали Кудринскую, вдруг восхищенно протянул:

— А ты молодец, Афанасьич, здо-орово срезал! — Схватил Федора за рукав. — Хорошо, что наши мужики толковища этого не слыхали. Ведь думают, социалисты — ого-го! — на три метра под землей видят. А они кутята слепые. Спорят, а чего рабочему надо, не знают.

— Пойдем, пойдем! — Афанасьев горбился на ветру, отворачиваясь от колючей поземки.

— Нет, скажи!

— Ну, чего тебе… Беда, Филя, не в том, что спорят и ничего не знают. Плохо, что многие и знать-то не желают. Начитались книжек, а к делу приложить не хотят. Таким дай волю — устроят будущую жизнь хуже нынешней…

В чем видел Зубатов слабость «русско-кавказского кружка»? Мало поличного! Все планы и предначертания, а дела нет. Егупову явно не хватало размаха, его беготня зачастую сводилась к топтанию на месте. Ну вот, например, обсуждали устройство подпольной типографии. Поговорили, пошумели, а окончилось пшиком. И опять виноват сам Факельщик. Другие-то были готовы приступить к делу, но Егупов воспротивился:

— Нет-нет, считаю преждевременным! Типография, господа, последнее звено. Начнем выпускать прокламации, заявим о себе — это опасно… Сейчас в порядок дня — объединение сил и сбор средств!

Лозунг Егупова вызвал раздражение Сергея Васильевича: «Ишь, новый Иван Калита на Москве объявился… Пора бы и практически показать себя…»

Вскоре Михаил Михайлович, будто уловив недовольство Зубатова, под наблюдением «отборных» филеров отправился в дальний вояж: Люблин — Варшава. В Люблине, установлено, Факельщик послушал в театре «Прекрасную Елену». А в Варшаве, идиоты, потеряли его…

Но по возвращении Михаил Михайлович навестил Серебрякову и, возбужденный внечатлениями, доверительно поделился, с кем виделся, что слышал, в чем успел. В Варшаве уговорился о присылке в Москву большою транспорта заграничных изданий. С собой привез кое-какую литературу, в том числе брошюры Степняка «Подпольная Россия», заключенные в обложки «Курса всеобщей истории».

Что ж, размышлял Зубатов, транспорт с подпольными изданиями будет очень кстати: весомое поличное, необходимое следствию. Скорее бы, право… Ради большого количества женевской литературы можно простить Факельщику несколько злокозненных брошюрок, которые привез в своем чемодане. Не стоит пугать по мелочам…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: