— Тебе не сахару бы, а дерьма немножко. Чтоб знал разницу, чего можно, а чего нельзя. Кто Степану проболтался, что готовим стачку?
Братья переглянулись, Иван отставил блюдце:
— Не кори, Афанасьич, не чужой Степан, кровь родная…
— Рабочему родной, кто с ним вместе в революцию идет. А Степан ваш фордыбачит, листовки ему не нравятся…
— Пустое, Афаиасьич, ей-богу, пустое, — улыбнулся Иван. — Натура у него такая, гонор показывает…
— Все наши книжки читает, мы давали, — робко вставил Кузьма. — Очень любопытствует. Опять же завсегда спрашивает, чего в кружке балакаем…
— Та-ак. Значит, за моей спиной орудуете. — Федор отодвинул чашку. — А кто позволил? Заладили — родная кровь! А ежели к жандармам братец стукнется?
— Окстись, Афанасьич! — Иван перекрестился, чего никогда не делал. — Своими руками задушу, коли сподличает!
— Он и про излишек в кусках сказал, когда вместе о забастовке мерекали, — ввернул Кузьма.
— Что?! — Афанасьева будто громом поразило. — И об этом ведомо?
— А как же, — удовлетворенно хмыкнул Иван, — говорю — родная кровушка. Кому скажет, как не нам?
— Он еще вчерась звал на браковку, да мы самоуправничать побоялись, — сообщил Кузьма. — Заставили с тобой потолковать.
Федор минуту-другую молчал, переводя взгляд от одного брата к другому. Воспитующего разговора не получилось, по всем позициям выскребли почву из-под ног. Теперь понял, что там, на Ваганьковском кладбище, не Степан был виноват, надобно себя виноватить: не сумел увлечь мужика, не нашел слов, которым бы он поверил. Впредь наука. Махнул Федор рукой, засмеялся:
— Черти. Никакого сладу с вами.
Рано утром встретились в уборной. Братья Анциферовы, усталые, но лихорадочно возбужденные, рассказывали:
— Сколько ни мерили кусков, везде излишек.
— Аршин по пяти, но восьми в каждой штуке…
— И почти на всех сортах!
— В сторонку отложили? — спросил Афанасьев.
— Как уговаривались — возле двери.
— С собой захватили?
— Три куска притырили, в казарме под койками…
Федор ознобливо повел плечами, почувствовав холодок в груди. Сладил козью ножку, затянулся махорочным дымом. Немного успокоившись, решительно сказал:
— Нынче — все в прогул; семь бед — один ответ. До обеда отсыпайтесь, я к той поре вернусь.
— На связь с центром потопаешь? — высунулся догадливый Кузьма.
— Тьфу идол! — Афанасьев в сердцах бросил под ноги недокуренную самокрутку. — Да разве ж полагаются такие вопросы?
Михаила Ивановича дождался в подворотне: на улице к важному господину в шубе на лисьем меху подходить не стоит. И то, обнаружив его в подворотне, притопывающего худоватыми сапогами, Бруснев тут же выглянул наружу — нет ли слежки? Переулок, где снимал флигелек во дворе двухэтажного дома, был чист от прохожих, лишь в некотором отдалении, уткнув нос в башлык, дремал ранний извозчик. Не поздоровавшись, Михаил Иванович отрывисто бросил: «Ступай за мной!» Подвел к сараю: «Дрова внутри… Лучины для самовара…» Федор понял — конспирация, затюкал топориком. Бруснев стоял рядом, указывая — помельче, помельче.
Афанасьев сжато поведал о последних событиях на фабрике Прохорова. Сообщил, чго принято решение бастовать.
— Листовок бы сейчас, — сказал просительно.
— Увы, нету, — вздохнул Бруснев. — Со дня на день ожидается транспорт…
— У Егупова наверняка имеется! — Афанасьев был упрям. — Нажмите на него!
— Может и так, но вида не подаст, — виновато произнес Михаил Иванович. — Говорит, когда примем программу, тогда и станут снабжать.
— Забастовка ведь, забастовка! Дорого яичко ко христову дню!
— Потише говори, — напомнил Бруснев и добавил: — Ничем не поспособствую… Вот соберемся, утвердим платформу…
— Люди работу бросят, ручаюсь, — Федор умоляюще смотрел снизу вверх. — Хотя бы сотенку листовок. А то получится — никакой политики, сплошная экономика…
— Экономика — та же политика. Забыл?
— Не забыл, а только в самый раз пришлись бы листовки.
— Понимаю, но бессилен, — еще более виновато сказал Бруснев и попросил: — Быстрее кончай, из окон глядят… Забастовку учините, чего же еще? Давай-то бог… Заканчивай, на службу опоздаю.
Афанасьев вонзил топорик в березовый чурбак, вытер пот, выступивший на лбу, поднялся с коленок.
— Тогда что ж, обойдемся. — Афанасьев поник, убедившись, что помощи от Бруснева и впрямь не получит. Но на всякий случай спросил — Может, чего другое присоветуешь?
Михаил Иванович искренне признался:
— Не знаю… Одно могу — не высовывайся, конспиратор обязан держаться в тени, если даже очень хочется самому вступить в драку. Побереги себя… Мы еще создадим на Москве свою организацию.
— Когда-нибудь создадим… А волынить начнем завтра. Не напортачить бы, вот чего боюсь…
— Ну, тут я спокоен. — Бруснев смотрел, как Федор собирает лучину. — Здесь не мне учить, скорее наоборот. И людей знаешь, и обстановку… Будь здоров!
Умом понимал Федор, что винить Бруснева особенно ие в чем: Петербургские связи порвались, с егуповским «центром» покамест свистопляска, говорильня. Конечно, трудно ему в той стае; со студентами-технологами, ребятами деловыми, «русско-кавказцев» и близко не сравнить. И все-таки как же это? Спешил к нему с важной вестью — забастовка! Не стихийная — впервые организованная, подготовленная, о такой мечтать можно! Тут бы бросить к чертовой бабушке служебные дела, схватить Егупова, Кашинского за горло: подавайте, такие-сякие, листовки! Всю подпольную Москву поднять бы на ноги: у кого какие имеются брошюрки, прокламации, гоните прохоровским ткачам, люди в бой идут! А он, Михаил Иванович, свое талдычит — программа, объединение; плечами пожимает — не знаю, чем помочь; заклинает — береги себя. Чудно у этих интеллигентов мозги устроены. Даже у тех, кто посмелее. He чураясь риска, идут, идут опасной стежкой, но как обрыва достигнут — ноги ватными делаются… В Петербургских кружках учил Бруснев рабочих уму-разуму и даже призывал помогать забастовщикам, когда возникали стачки. Думалось, до конца в бучу полезет, если понадобится… Ан не полез, остался на бережку — в безопасности. Ладно, Михаил Иваныч, спасибо и за то, что раньше сделал…
Перед схваткой все были взвинчены: нервы натянуты, мурашки по спине. Оно и понятно, не каждый день решаются на такое. Догадывались — не обойдется без полиции. И хотя Афанасьев успокаивал, дескать, слишком вопиющ обман — не посмеют с арестами, в глубине сознания допускал: кому-то придется пострадать.
Диспозицию наметил следующую: перед самым перерывом, когда первая смена еще не кончила работать, а люди собрались на вторую, выбежать во двор; прихватив спрятанные куски, бежать к конторе, увлекая за собой всех, кого только можно.
— Шуму поболее, глоток не жалейте.
— Не выманишь первую смену, — усомнился Иван Анциферов.
— Выманим, — ответил уверенно. — Мальцы пособят… — И Чернушкину Мише — Как твои босяки? Не подкачают?
— Только мигну…
— Научи — услышат крик, пускай каменьями окна бьют. Больше звону, веселее будет… Кто у них верховод?
— Есть такой — Семка. Озорной, беда!
— Этому особое дело, самое важное — в корпусе. Покажи ему тормозные гири, коточки… Нынче покажи. Начнем во дворе волынить, а он пусть сразу кидает гирями в аркаты лицевых машин. Понял? Гирями али коточками… Они будут отскакивать, основу спутают… Волей-неволей остановят станки, повалят на улицу…
— А кто прытензию скажет? — поинтересовался Кузьма. — Станки остановим, народ возле конторы соберем… А кто первым начнет с начальством глотничать?
— Могу и я, — не задумываясь, ответил Федор. — Здесь вопроса нет.
Степан Анциферов заносчиво вскинулся:
— Это почему же? Есть вопрос! Не сказал бы про излишки — чего делать стали? От меня волынка пойдет, мне и глотничать!
Сидели опять в кухне, хрустели сушками, швыркали жиденький чаек: спитым заварили. И вроде бы серьезный вели разговор, но обстановка — чайник, блюдца, сушки, чашки, запах кислых щей и прогорклого масла — вся атмосфера артельной кухни как-то снижала ответственность момента. Афанасьев это почувствовал. И потом Степан Анциферов, конечно, герой дня, без него, может, так и не узнали бы о подлом обмане с метками, однако гонор в революции непозволителен, следовало сбить. Федор поднялся с лавки, уперся в столешницу кулаками, внятно сказал: