— Тебя послушать, Степан Ефимович, от городовых произошли беспорядки, — насмешливо сказал Федор.
Рябинин остановился как вкопанный, от гнева раздувая ноздри:
— Чего мелешь? Какие от властей могут произойти беспорядки? Власти на то и поставлены, чтобы пресекать!
— Дак сам сказывал — околоточные учинили драку. — Федор ехидно улыбнулся: — Эти-то, которые со знаменем, не били ведь никого… Руками махали, не кулаками.
— Ты чего? Чего такое позволяешь себе? — щеки Рябинина покрылись красными пятнами. — Городовые не дрались, усмиряли! Разницу понимать надо… Набрался бунтовщицкого духа на фабрике-то своей! Ты мне на глаза более не попадайся, не желаю тебя видеть! И Анютку не смущай! Не для тебя, варнака, девка выросла! От городовых у него, вишь, беспорядки… В тюрьму пойдешь с такими рассужденьями! Не сегодня, так завтра посадят — видать сову по полету… А ей жить надо, девка старательная, найдем пару!
Федор потупился, мысленно ругая себя: зачем рассердил Степана? Вот теперь дотронулся он до самого сокровенного — Анюту вспомнил. Его не нерекроишь, дорожку свою твердо обозначил — служить верой и правдой государеву делу. Разгневается всерьез, жизнь поломает. Ефим-то Рябинин давно на погосте, в семье Степан — голова. Упротивится — не видать Анюты как своих ушей.
— В деревню можешь больше не ездить! — Рябинин погрозил пальцем. — Знаю, зачем таскаешься… A теперь выкуси, забираю Аньку в Питер. Под строгим присмотром надежнее. Подыщу местечко почище, к хорошим людям…
— В услужение отдашь? — У Федора похолодело в груди. — Господам на усладу?!
Степан ощерился:
— Да уж лучше господам, чем таким, как ты! Каторга по тебе плачет… Помни мое слово — понюхаешь тюрьму! — Рябинин плюнул на дорогу и быстро пошел прочь. На некотором расстоянии остановился, выкрикнул: — И не вздумай к моему дому подходить! Увижу — ноги пообламываю!
С чахлых берез падали сережки, сквозь жухлую прошлогоднюю траву пробивалась свежая зелень. Федор миновал выгон, по-за огородами обогнул деревню и снова вышел к речке. Здесь, на возвышенном берегу, на зазеленевшей солнцепечной лужайке деревенская ребятня играла в пятнашки. То-то визгу и смеху! С улыбкой, понаблюдав за малышней, Федор подозвал племянника. Разгоряченный парнишка, шмыгая носом и поддергивая штаны, подбежал и, переминаясь с ноги на ногу, нетернеливо спросил:
— Чего, дядь Федь?
— Удружить можешь? — Федор погладил племяша по раскрасневшейся щеке. — Очень нужно.
— Чего удружить-то? — забавно скривился мальчишка.
— Слетай к Рябининым, скажи Анюте — в березках, жду.
— У-у! — Племянник состроил плаксивую рожицу. — Пока бегаю да пока говорю, всех по домам разгонят, не поиграюсь!
— Рано еще, не загонят, — успокоил Федор. — Успеешь, нагоняешься… Ландрину дам.
— Не врешь, дядь Федь? — На лице заиграла улыбка.
— Когда обманывал? — Федор мазнул по рожице растопыренной пятерней. — За мной не водится.
— Ну ладно, сбегаю, — великодушно согласился племяш. — А леденцы нынче?
— В укладке горстка осталась, приберег для тебя. Вечером получишь… Да не лезь на глаза Степану! Крадучись скажи, чтобы никто не услыхал. Уразумел? Как лазутчик.
— Как лазутчик? — обрадовался малец. — Уразумел! Заползу с огорода.
— Хочешь ползти — подползай. — Федор легонько дернул его за взмокший от пота вихор. — А лучше погоди у колодца. По воду выйдет, тут и передашь…
Племянник умчался, а Федор, сутулясь по фабричной привычке, потихоньку побрел к березовой рощице в излучине реки, подальше от деревни. Анюта, Анюта… Давно ли вместе бегали по этой же лужайке, с визгом и смехом догоняя друг друга? И за косички, бывало, дергал ее — до боли, до слез. Жаловалась… А нынче вот — второй такой девицы в округе не сыщешь. Поглядеть на нее хочется нестерпимо. Поглядеть еще разок, а там и в Нарву можно возвращаться. Чтобы душу себе не травить…
Один раз-то уже повстречались. Мельком. Только слез с телеги возле церкви, а тут и она — Анюта. Ненароком очутилась… Увидела, вспыхнула вся, так и потянулась к нему. Однако, убоявшись чужих глаз, даже не остановилась. И когда шепнул, чтобы вечером вышла на эады к огороду, потупилась, помотала головой: «Грех на страстной…»
Надо и вправду подаваться в Питер. Если Степан увезет ее, можно будет встречаться хоть каждое воскресенье. В большом городе кто узнает? Там, сказывают, гулянье на островах. Станут вместе гулять. Умных людей разыщут. Глаза раскроются на жизнь, не вечно же ей в серости пребывать. На ощупь жить негоже… Люди вон красный флаг не побоялись поднять. Теперь его не затопчет, лиха беда начало.
Федор завидовал тем, кто участвовал в демонстрации. О ней и на фабрике говорят. Не во весь, конечно, голос, между своими — шепотком, но вспоминают. И прокламация по рукам ходит. Большой, видать, грамотей писал, не все понятно. Но главное — живет написанное, будоражит душу.
Анюта прибежала, когда уже отчаялся дождаться, почти потемну. Федор видел, как вошла она в рощицу и нерешительно остановилась у нервых березок, беспомощно озираясь. Приложив ладонь к губам, Федор три раза крикнул кукушкой. Анюта улыбнулась и смело пошла на звук.
— А ежели тут волк? — засмеявшись, спросил Федор и попытался обнять ее.
— Волки не кукуют… А кукушечья пора еще не настала. — Анюта ловко увернулась от протянутых рук. — Не распускай грабли-то, рассержусь…
— Надолго пожаловала? — Федор все-таки ухватил ее за плечи и притянул к себе.
— А что, торопишься куда? — тихо спросила Анюта, не вырываясь больше из его объятий.
— Боюсь, убежишь сразу…
— Нет, — еще тише сказала Анюта, уткнувшись лицом в его грудь. — Господа звали девок хороводиться, наши в Редкино подались… А я, непутевая, к тебе!
— Отчего же непутевая? — Федор крепче обнял ее. — Соскучился, поди… Обойдутся Сахаровы без тебя.
— Коли скучал бы, приезжал почаще. — Анюта взглянула ему в глаза. — Разве так скучают? Раньше-то на все праздники бывал. А нонче и на рождество не показался.
— Какой с меня раньше спрос? Мальчишка на побегушках! А нынче машина не пускает.
— Ну бросай машину, бросай! — требовательно сказала Анюта. — Потолкуй с братом, глядишь, пособит землю арендовать. Другие-то кормятся землей, в своей деревне живут…
— То не жизнь. — Федор прикоснулся к ее волосам, пахнувшим скоромным маслом. Подумал: «Язвищенские девки лампадным мажутся, а у Рябининых не переводится коровье». — То не жизнь, — повторил вслух, — нищета собачья.
— Избаловался на фабрике! — Анюта капризно надула губы. — А братец сказывал, кто не глупой, от земли отбиваться не станет. Потолкуй с ним, потолкуй — хорошему научит.
— Уже толковали, — усмехнулся Федор.
— И что? — Анюта встрененулась.
— Не столковались. — Федор легонько тряхнул ее. — Меня в деревню манишь, а сама в Питер наладилась!
— Откуда взял? В голове не держала.
— Степан и говорил… Забираю, мол, к себе…
— Ой, неужто правда? — Анюта отстранилась, сложила руки на груди. — Зачем пугаешь? В дому об этом разговору не было… Неужто тихомолом от меня?
— А чего пугаться-то, дурочка? Станешь питерской барышней, плохо ли! Белый свет поглядишь.
— Не поеду от маменьки! — Анюта топнула ногой, прибранной в шнурованный сапожок городской выделки. — Напрасное братец затеял, никуда не поеду! Мне и здесь хорошо.
— М-мда, — Федор удрученно покачал головой. — А я размечтался. Думал, в городе нам способнее будет. Хотел ведь следом за тобой подаваться, А ты вон как — не поеду…
Анюта притихла — растерянная, не зная, как теперь отнестись к нежданному известию о предстоящем отъезде. Федор гладил ее по волосам и тоже молчад.
Из деревни, ослабленные расстоянием, доносились пьяные выкрики, обрывки протяжных песен. Язвищенцы «отгащивали», норовя побывать за столом в каждой избе; где сохранилась хоть капля браги. Нерепьются вконец, нагалдятся, наспорятся вдоволь, вспоминая старые обиды, потом и до драк дело дойдет — по обычаю. А завтра с утра станут мириться за опохмелкой, и снова нерепьются, и опять начнут волтузиться, в клочья раздирая праздничные рубахи. Только дня через три утихомирятся. Уныло подсчитают пропитое, порванное да изгаженное, отопьются квасом и — от темна до темна на пашне. Никакого просвета. И протеста никакого. От бога, мол, жизнь так поставлена, не нам и роптать. В домовых верят… Урядников и становых, правда, ненавидят. Эти царевы слуги к мужику близко, одного притесняют — всем видно. Но если о ком повыше начнешь речь, шарахаются словно от лешего: не замай власть! Одна у них забота — хлеб. Деревенский ли староста созовет сход, ненароком ли сойдутся на меже два-три мужика, разговор один и тот же: высокие подати, плохой урожай. Для разнообразия лишь кто-нибудь вспомнит, что корм скотине добывать негде, опять сенокосы у помещика покупать. И это жизнь? Да пропади она пропадом!