— Как работает новый химик? — спросил главный инженер Патрикеев.
— Я знаю? — сказал Кругляк и закрыл один глаз. — Пока знакомится с лабораторией и ходит по производству.
— Да, плохой ли, хороший ли, уволить его нельзя, — сказал Патрикеев и, усмехаясь, рассказал Кругляку, что новый химик какой-то особенный политэмигрант и что сам секретарь райкома вчера приезжал говорить о нем к директору. — Это на их языке называется «создать условия», — сказал он.
— Ну, положим! — проговорил Кругляк. — Я у себя в лаборатории не буду создавать условий. Если он не сможет работать, пусть секретарь райкома приезжает еще раз и переведет его в техпроп, к толстой мадамочке, — там чисто санаторная обстановка.
Он вдруг рассердился и замахал руками.
— Хорошее дело! Вчера мне посадили индуса, а завтра посадят негра, а послезавтра китайца. А с кем работать? А? За качество парить будут меня или этого марсианина?
Потом они заговорили о производстве, и главный инженер, почесывая худую слабую шею, говорил, что нужно закрыть фабрику и что скоро все они получат свои пять лет и отправятся на канал. Он усмехался и пожимал плечами: в конце концов, ему все надоело, он устал от этой работы, у него нет больше ни нервов, ни сил.
— Вы подумайте, — говорил он, — управляющий трестом знает только одно: «Мы смогли построить Магнитогорск, а вы не можете наладить выпуск приличного карандаша». Чтобы сделать карандаш, нам нужны японский воск, древесина виргинского можжевельника, германские анилины, метилвиолет. Ведь это импорт! Только законченный идиот не может этого понять.
— Э, — сказал Кругляк, — разве можно закрывать производство? — И он рассмеялся от этой смешной мысли. — Виргинский можжевельник мы заменили сибирским кедром. Когда нам сказали, что нет вагонов, чтобы везти кедр, мы заменили кедр липой, а липу ольхой, а ольху сосновыми досками. Сегодня один вайемер[4] предложил мне вообще заменить древесину прессованным торфом. Заменим торфом, в чем дело? Ну, а насчет того, чтобы посидеть; почему не посидеть в советских условиях? — сказал он.
— А чем вы замените цейлонский графит, который у нас на исходе?
Зазвонил телефон. Кругляк взял трубку.
— Да, да, вы угадали. Это я, — сказал он и покосился на главного инженера.
— Почему на улице? — с ужасом произнес он. — Почему неприлично к холостому? Но это нелогично, Людмила Степановна, вы ведь обещали. Что? Хорошо, приходите с подругой. Тогда я позову приятеля… Он начальник цеха на Шарике. Что? Ну, конечно, не такой, как я, но, в общем, хороший парень. Будет, будет патефон, — грустно сказал он. — Что? Только торгсиновские, польские. Хорошо, хорошо, без водки. Будем пить наливку. Видите: со мной, как с воском, а вы боялись. Значит, в девять? Очень хорошо! Ну, пока! — и он положил трубку.
— Что, будет сегодня дело? — спросил Патрикеев и, уныло погладив лысину, пробормотал. — Хоть бы в этом году получить отпуск, поехал бы в Сочи.
— Знаете, — сказал Кругляк, — меня уже тошнит от холостой любви. — Потом, сверкнув карими горячими глазами и пронзив воздух большим пальцем, он проговорил: — Цейлонский графит на исходе? Я найду заменитель. Мы заменим его, если понадобится, навозом, а карандаши все-таки будут писать. А, Степан Николаевич? Разве можно остановить производство карандашей в стране, которая начала учиться писать?
И они снова заговорили о том, что дощечка сырая, что кудиновская глина никуда не годится, а чясовярская ничуть не хуже германской шипаховской, и что Бутырский завод готовит не краски, а дерьмо, но что глянцлак и грунтлак завода «Победа рабочих» совсем не плохи… Фабер и даже сам Хартмут не отказались бы от них. Потом в комнату ворвался клеевар и крикнул: «Расклейка!» Патрикеев вытер пот, а Кругляк выругался, и они побежали в цех.
Никто не знал настоящей фамилии нового химика, но, глядя на его кофейное лицо, синеватые толстые губы, — такие губы бывают у мальчишек, вылезающих из воды после четырехчасового купания, — на черные глаза, ворочавшиеся за громадными стеклами очков, как существа, живущие своей отдельной и обособленной жизнью, казалось, что имя у него красивое и странное, как плеск воды, «Бэн», «Саид», «Али».
Директор фабрики Квочин, — человек в сапогах и ситцевой рубахе, красноглазый от недосыпания и желтолицый от евшей его желудок язвы, — хотел обставить встречу красиво и торжественно.
Ему казалось, что сотрудники лаборатории должны произнести речи, по-братски обнять зарубежного товарища, и поэтому нового химика при первом его приходе в лабораторию сопровождали, кроме Квочина, секретарь ячейки и председательница фабкома. Но Кругляк сразу же все испортил.
Он похлопал индуса по спине, потом пощупал его брюки, подмигнул лаборанткам и сказал:
— Вот это коверкот, чистой воды инснаб! Вот бы, товарищ Митницкая, вам такой костюм!
И все невольно рассмеялись, и новый химик улыбнулся, показав отливающие влажной синевой зубы.
Кругляк начал деловито допрашивать, какое у него образование и где он работал.
Новый химик, оказывается, окончил в Англии двухгодичные курсы при каком-то колледже.
— Эпес вроде техникума, — объяснил себе вслух Кругляк.
Где он работал как химик? О, немного. В Англии он занимался лаковыми красками, а в Германии работал по гидролизу древесины, недолго, около шести месяцев. И еще у себя на родине он полтора года пробыл на графитовых рудниках.
— По эксплоатации, или как химик по контролю? — с восторгом спросил Кругляк.
Новый химик улыбнулся и замотал головой.
— О нет, совсем другой, — сказал он.
— Ну, а как вас зовут? — вдруг спросил Кругляк.
И индус, улыбнувшись в третий раз, точно осторожно ступая в темноте, старательно выговорил свое новое имя:
— Николай… Николай… Николаевич.
— Ну вот, Николай Николаевич, — сказал Кругляк, — будем работать вместе. В чем дело? Я вас напущу на этот самый графит, почему бы вам не поработать на производстве в советских условиях?
Он удивился и снова повторил:
— Конечно, мы поработаем в советских условиях.
Он повернулся к толстухе Алферовой, председателю фабкома, и сказал:
— Товарищ Алферова, как жизнь? Я что-то не видел у себя в лаборатории этих пресловутых практикантов из графитного цеха. Где же борьба за знаменитый техминимум?
После этого он произнес речь.
— Ого, карандаш! — говорил Кругляк. — Это вроде метро, экзамен на аттестат зрелости. Карандашных фабрик меньше, чем метрополитенов, если хотите знать. А хорошие карандаши, к которым я не могу придраться, делает только Хартмут в Чехословакии. Вы думаете — Фабер? Ничего подобного! Но такого дерьма, как мы, не делает ни одна страна. Честное слово! Это нечто ужасное. Если б я работал в прокуратуре, поверьте мне, я бы обеспечил на три года всех наших итээров. Но подождите, подождите! Вы еще увидите: мы сдадим на аттестат зрелости, экстерном, за четыре года! А не за сто двадцать, как Германия.
В общем, из торжественной встречи ничего не получилось.
Новый химик был высок и худ, и хотя он хорошо одевался и носил разрисованный галстук, при каждом его движении как будто становились видны из-под платья сухие, легкие ноги, вздыбленная ребрами грудь и худые темно-коричневые руки. И ходил он по цехам, точно раздвигая высокую траву, странной походкой, похожей на медленный, полный значения танец. К нему привыкли очень быстро, он вошел в жизнь фабрики так же просто и легко, как и всякий другой человек.
Пробер приносил со склада коробочки графита, новый химик брал навески на аналитических весах и сжигал графит в муфельной печи, потом он снова брал белые фарфоровые тигли своими темными пальцами и взвешивал золу. На клочке бумаги он высчитывал процент зольности и вносил цифры в лабораторный журнал.
Подбегал Кругляк и, заглядывая через его плечо, говорил:
— Цейлонского графита больше не дадут, скоро кончится счастье.
Красивый юноша, мастер графитного цеха, Кореньков, прежде чем загрузить графит в шаровые мельницы, приходил в лабораторию за анализом, и, пока новый химик списывал цифры на бланк, Кореньков смотрел на его темное лицо и руки, казавшиеся совсем черными по сравнению с белой сорочкой.
— Как там у вас в Индии, очень жарко? — однажды спросил Кореньков.
— О нет! Совсем хорошо, — поспешно ответил новый химик.
Девушки-лаборантки тихонько обсуждали, красивый ли он.
Худенькая Кратова считала, что он страшный. Оля Колесниченко, первая красавица на фабрике, на которую приходили каждый день молча смотреть молодые инженеры Анохин и Левин и которой Кругляк ежедневно со вздохом и угрозой говорил: «Ох, товарищ Колесниченко, если б вы только не были лаборанткой в моей лаборатории»… — находила, что нового химика портят синие губы. «Я бы, кажется, умерла», — говорила она подругам. Кузнецова и Мензина были согласны с ней. И только старшая лаборантка, толстая Митницкая, носившая пенсне, считала, что индус замечательно красивый и интересный. Она даже рассердилась на Колесниченко и назвала ее мещанкой.
Лаборанты и рабочие, работавшие на экспериментальной установке, курили толстые папиросы индуса, говорили ему «ты» и сразу решили, что он хороший и совершенно «свой» рабочий парень.
Кругляк подбегал к нему, стремительно говорил:
— Ну как? Все хорошо? Вы не думайте, что я вас буду долго держать на контроле. Скоро займемся настоящим делом, — и снова убегал.
Ему хотелось поговорить с индусом, расспросить, есть ли в Индии трамваи, хорошие ли там женщины, много ли там заводов и как они работают, пьют ли там водку, не думают ли англичане построить карандашную фабрику на базе цейлонского графита, можно ли использовать слонов для внутризаводского транспорта. Все эти вопросы мелькали у него, когда он подходил к новому химику, но он не успевал их задать.