— Доктор, идемте, доктор, идемте! — исступленно говорила она и тащила его за рукав.
— И я пойду с вами, — сказал Москвин, увидев нерешительность доктора.
— Отлично, веселей будет возвращаться, — сказал доктор, — вы пойдете в качестве фельдшера.
И Марья Андреевна дала Москвину докторский пиджак с широкой перевязью Красного креста.
Доктор собирался безмерно медленно, а в коридоре он вдруг остановился и начал брюзжать:
— Вы имейте в виду, что во всем городе есть один безумец-врач, который выходит из дому вот в такие дни. Озолотите Свидлера, чтобы он сегодня перешел через улицу, или пусть Дукельский пойдет к вам за тысячу рублей. Дукельский, который моложе меня на четыре года, а я вот, рискуя жизнью, хожу.
Пустые улицы казались особенно широкими, а дома с закрытыми окнами и наглухо забитыми парадными дверями стояли точно шеренги серых людей, ожидающих казни.
— А-а-а-а-а… — протяжно кричали привокзальные кварталы.
— Доктор, доктор, скорее, — всхлипывая говорила женщина и тянула его за рукав.
— Да не могу я с моим миокардитом бегать, как козел, — сердился он. — Если вы хотите скорее, нужно было извозчика достать.
А когда они подошли к нужному переулку, доктор сказал:
— Подождите секунду, — и, зайдя за угол, остановился у стены.
— Боже мой, боже мой, — шептала женщина и каждый раз, заглядывая за угол, всплескивала руками.
Доктор стоял за углом так долго, что Москвин подошел посмотреть, не уснул ли он, прислонившись головой к стене.
— Вот это припас, — проговорил он и вдруг услышал, как за воротами кто-то шепотом говорил:
— Это доктор, доктор, я его узнаю.
Должно быть, самооборона смотрела на них через щели в досках. Наконец они подошли к одной калитке, Москвин остался ожидать во дворе, а доктор с женщиной поднялись по черным железным ступеням кухонной лестницы.
Доктор пробыл в доме недолго, скоро он спустился вниз, и Москвин спросил его:
— Ну как, что с парнем?
Доктор пожал плечами и плюнул.
— Надо быть полной идиоткой, совершенно выжившей из своих куриных мозгов, чтобы беспокоить врача в таких случаях, — сердито сказал он и пошел со двора.
— Что, пустяки? — обрадовался Москвин.
— Какие пустяки? — удивился доктор. — Но вы себе представляете, чем я могу помочь молодому человеку, которому прикладом раздробили череп и который умер по крайней мере сорок минут назад. А? Как вы думаете — в таких случаях надо беспокоить врача?
Они вышли на улицу, и сверху донесся острый, сверлящий крик, в котором не было ничего живого и человеческого, — так кричит железо, когда его сверлят насквозь.
Доктор остановился на мгновенье и тихо сказал:
— Я уже не говорю о том, что прогулялся совершенно бесплатно. Как-то неловко брать в таких случаях деньги.
Всю обратную дорогу доктор рассказывал Москвину, когда и кем были построены дома, мимо которых они шли. У него была громадная память, он помнил и знал все: сколько стоил дом, приносил ли он доход; доктор даже знал, как учатся дети домовладельцев и где живут их замужние дочери.
Они не встретили ни одного человека, звуки шагов раздавались громко, как в ночной тишине.
В блюдечко было налито постное масло, ватка служила фитилем — называлась эта конструкция «каганец» и пользовались ею для освещения взамен электричества. Каганец трещал, должно быть, к маслу была примешана вода, желтый пальчик пламени сгибался и разгибался, читать при его свете было почти невозможно.
Они сидели на своих кроватях и смотрели, как тени мешков, ящиков, банок струились и извивались по стенам, бесшумно сталкиваясь и вновь разбегаясь.
Факторовича лихорадило. Он измерял после ужина температуру, и у него оказалось больше тридцати восьми градусов. Лицо его с продавленными щеками было совсем темным. Москвин уговаривал его лечь в постель и взялся ему помочь снять туго сходившие сапоги. Москвин повернулся задом к Факторовичу, и тот протянул сапог между широко расставленных ног Москвина. Москвин, ухватив задник сапога, старался устоять на месте, а Факторович толкал его второй ногой в зад, и от этого сапог сходил с ноги. Им обоим было больно, они кряхтели. Москвин говорил, сердито скаля зубы.
— Зачем ты каблуком жмешь, сволочь, да еще в самый копчик.
— Проще всего носить ботинки, — сказал Верхотурский.
— Ботинки? — спросил Факторович, и в голосе его было презрение.
Москвин вдруг побежал, держа в руках сапог.
— Теперь давай второй, — сказал он, а Верхотурский подозрительно засопел и спросил:
— А мыть ноги это тоже буржуазный предрассудок, товарищ Факир?
— Мыть ноги? — переспросил Факторович, и снова голос его был полон презрения.
— Да, — сердито и громко сказал Верхотурский, — завтра утром военком пластунского полка будет мыть ноги, верьте мне. — Он снова засопел и добавил: — Иначе означенный военком не будет спать со мной в одной комнате.
— Если большинство товарищей настаивает… — сказал Факторович голосом, которым председатели собраний вводят кажущийся им лишним пункт повестки.
Он презирал свое немощное тело, покрытое черной вьющейся шерстью. Он не жалел и не любил его — не колеблясь ни секунды, взошел бы он на костер, повернулся бы чахлой грудью к винтовочным дулам. С детства одни лишь неприятности приносила ему его слабая плоть — коклюш, аденоиды, насморк, запоры, сменяемые внезапными штормами колитов и кровавых дизентерий, инфлуэнции, изжоги. Он научился, презирая свою плоть, работать с высокой температурой, читать Маркса, держась рукой за раздутую флюсом щеку, говорить речи, ощущая острую боль в кишечнике. Да, его никогда не обнимали нежные руки.
Может быть, первый раз в жизни Факторович промолчал там, где нужно было разоблачать буржуазию, слишком уж он уважал человека, имя которого произносили с одинаковым почтением в Реввоенсовете армии и в Губкоме комсомола. Он подумал, что жизнь в мещанской Швейцарии наложила отпечаток на бытовые привычки Верхотурского.
«Плеханов был тоже барин», — хотел сказать он и повесил портянку на спинку стула.
— Спрячьте-ка эту страшную штуку, — повелительно сказал Верхотурский.
«Вероятно, он поэтому и скатился к меньшевизму», — раздраженно решил Факторович и всунул портянку в сапог.
Но когда Москвин, подпевая авторитету, сказал:
— Да оно, пожалуй, и не мешало бы всполоснуть ножки, — Факторович не выдержал и крикнул:
— Поздравляю, ты, кажется, скоро начнешь употреблять одеколон и галстуки, — и задумчиво, ни к кому не обращаясь, проговорил: — Как страшна все-таки сила буржуазной заразы — вот товарищ Москвин, комиссар артдивизиона, сын пролетария, рабочий, коммунист, прожив четыре дня в буржуазной семейке…
— Ложись, ложись, — перебил Москвин, — помни, что доктор сказал, пока шрапнельку не вытащат — лежать колодой!
Но Факторович, презрительно поморщившись, махнул рукой. Он встал, и тень его выросла на стене, он тряхнул головой, и вихрастые волосы зашевелились.
— Вы слышите, — сказал Факторович и показал на темное окно, — это они!
Армия входила в город. Могуче рокотали колеса восьмидюймовых орудий, скрежещущие по камням подковы лошадей выбивали искры, и казалось, что ноги коней громадны, как колонны, обросшие густой страшной шерстью. С жестяным криком проехал броневик, его прожектор осветил мрачно шагавшую пехоту, блеск сотен штыков. Броневик проехал, и штыки погасли, исчезли в темноте, но солдаты все шли и шли — был слышен гул их шагов.
Комиссары стояли у окна, всматриваясь в темноту. То там, то здесь вспыхивали огоньки спичек, раздавались выкрики людей, поспешно отбрякивали подковы легконогих адъютантских лошадок, но эти звуки глохли в гудении тысяч шагающих сапог. Польская армия входила в город.
— Подумать только, — сказал Верхотурский, — что парень, с которым я одно время встречался в варшавском подполье, который когда-то ходил на сходки, таскал за пазухой литературку, теперь вот состоит генералиссимусом этой контрреволюционной махины, борющейся с коммунизмом.
— Борющейся с коммунизмом! — крикнул Факторович и взмахнул руками. И, может быть, потому, что голова его горела, он заговорил безудержно и громко о великой социалистической революции. И странное дело — хотя детские кальсоны смешно сползали с его живота, а верблюжья голова изможденного иудея тряслась на нежной шейке, и хотя за темным окном раздавался равномерный ужасающий гул молча идущих полков, не было сомнения, что сила на стороне этого верующего человека, стоящего у окна большой полутемной комнаты, заваленной мешками крупы, связками грибов и венками лука.
— Факторович, голубчик, ложись — вредно ведь тебе, — нежно и настойчиво сказал Москвин и, обняв товарища за плечи, повел его к постели.
Москвин долго уговаривал Факторовича лечь, и когда тот, наконец, согласился, Москвин тоже лег, уткнувшись носом в подушку. Факторович укрылся одеялом, закрыл глаза и утих. Потом он начал бросаться, лег на бок, перевернулся на живот, глаза его открылись, ужас отразился в них.
Москвин, приподняв голову, смотрел на него.
— Факторович, что с тобой? — спросил он сдавленным голосом.
Факторович вдруг откинул одеяло, сел, начал водить рукой по простыне, потом он поднес к своим полуслепым глазам ладонь. Верхотурский, приподнявшись, молча смотрел на него. Москвин сквозь стиснутые зубы издал какой-то рыдающий звук.
— Эта сволочь, — сказал Факторович, показывая на Москвина, — эта впавшая в детство сволочь насыпала мне в кровать пшена.
Москвин, глядя, как Факторович собирает пригоршни пшена, дрыгал ногами и выкрикивал:
— Ой, не могу, вшей-то, вшей-то сколько…
— Фу ты черт, — сказал Верхотурский, — я думал, что товарищ умирает.
Вскоре Факторович снова лег и сказал:
— Товарищ Верхотурский, не то удивительно, что этот тип два часа с кретинической настойчивостью уговаривал меня лечь в постель, меня удивляет, как в такое время, когда поляки прорвали фронт, когда мы отрезаны, коммунист, вместо того, чтобы напрячь все силы мозга для страшной борьбы, развлекается вот такими игрушечками.