— Пошто не выпить, — откликнулся Акинфка. — Я всегда готов, братцы.
Тут к туляку тяжелой походкой подошел хозяин; он глянул медвежьими мохнатыми глазками, буркнул:
— Кузнец добрый. Как звать-то?
Акинфка шагнул к горнам; там стоял толстый железный прут, — им ворошили уголь в горне, шуровали в печке. Туляк хватился за него и мигом погнул.
— Вот те на памятку: первый, чтобы помнил, что ковать коней надо добро. — Акинфка связал железный узелок; хозяин изумленно раскрыл рот. У пучеглазого преображенца озорно заблестели глаза.
— Дабы лаской прохожих людей привечал — вот те второй узелок. — Не натужась, Акинфка ловко перекрутил железо.
— Ух ты! — Лицо хозяина кривилось непривычной улыбкой. Кузнец не дал опомниться:
— А вот те третий, — завязал он еще один железный узелок, — чтобы помнил. Ковал у тебя тульский кузнец Акинфий Никитов Антуфьев. Вот оно что! Да закрой хлебало, не то ворона влетит…
Туляк бросил узловатый жезл к наковальне и крикнул:
— Айда, ребята, в кружало царское! Всех за свой кошт угощаю…
Преображенцы шумной ватагой повалили за Акинфкой. Пучеглазый подошел к Акинфке, схватил его за руки. Глянув друг другу в глаза, оба дружно обнялись и расцеловались.
— Ну, брат, спасибо за коня. Случись, не забуду твоей услуги.
— Видать, коней крепко любишь? — полюбопытствовал Акинфка.
— Люблю, — сознался Преображенец, легко взлетел на коня и махнул треуголкой. — Прощай, друг!
Он поскакал по дороге к заставе.
К Акинфке прижался плечом детина в косую сажень, усы, как у запечного таракана; солдат повел ими и, горячо дыша, спросил:
— А знаешь, кто это был?
— Известно кто, — уверенно откликнулся Акинфка. — Преображенец.
— Да то не все. — Солдат прокашлялся. — То был царский денщик. Чуешь? Сашка Меншиков.
— Ну! — Теперь и Акинфка разинул рот. — Эх, тетеря ты! Што ж ты мне ране не сказал? Нужный человек он мне!.. Ну да ничо, еще свидимся. Веди в кружало!
Акинфка с преображенцами повернул к царевым кабакам.
На Балчуге, в царевом кабаке, шумно, сумеречно. Сам кабак на острог похож: просторная закопченная изба огорожена дубовым тыном. К избе прилажена клеть с приклетом, под ними погреб. На дворе у дубовой колоды цепь с ошейниками: на нее сажали буйных питухов, пока не очухаются от блаженного морока. В кабаке на почерневшей стене висел сальный светец, от людского дыхания колыхалось пламя. Справа в углу — широкая печь с черным зевом, у печки стоят рогачи; над челом сушатся прокисшие портянки. На полке расставлена питейная посуда: ендова, осьмуха, полуосьмуха, для мелкой продажи — крюки и мелкие чарки, повешенные по краям ендовы. За прилавком — целовальник.
Ватага преображенцев ввалилась в кабак. В тесноте пьяно галдели посадские людишки, нищеброды, мастеровые, а то просто бродяги. Завидев Преображенские кафтаны, в кружале притихли. Усатый преображенец стукнул кулаком — дрогнул дубовый стол.
— Водки!
Целовальник молча переглянулся с подручным; тот наклонился под стойку и выволок прохладный бочоночек. Кабатчик стал цедить в ендову чистую водку. Питухи завистливо вздыхали. Еще бы! Ведали они, что вор и скареда целовальник отпускает им водку, разбавленную водой, а то известью и, что еще хуже, может приправленную сандалом…
Акинфка скинул кафтан, одернул рубаху, баранью шапку долой:
— Гуляй, ребята!
Преображенцы хлестали водку как воду. Многие вытащили из карманов рога, пили табак.[8] По кружалу пополз сизый едучий дым.
Однако Акинфка не терял рассудка, пил мало, больше других раззадоривал, сам прислушивался, что кричат пьяные Преображенцы да питухи. Выглядывал кузнец потребного человека. Усатый преображенец пил угрюмо и жаловался:
— Я, брат, один, как ворон на перепутье. Всю родню порастерял. Кои были, по расколу сбегли, а я остался. Не люблю кержацкого бога я: тяжел он и больно беспощаден, а сам небось черен, и душа у него — уголь… Слышь-ко, а сбегли они на Каменный Пояс, там, сказывают, раскольничьи скиты, а еще, бают, руды там… Слыхал, что царские бирючи кличут…
Акинфка жадно схватил преображенца за руку:
— Отколь знаешь?
Преображенец обсосал кончики рыжих усов, от хмельного у него порозовели скулы.
— Все знаю. — Солдат прищурил зеленый кошачий глаз. — Сам провожал, сбереженья ради от лиходеев, дьяка Рудного приказу на те места. Приволье!
У Акинфки пальцы на ногах свело судорогой, горло пересохло. Затаив волнение, кузнец спросил:
— Брешешь ты, что руды там?
— Я, брат, не пустобрех, а солдат. Там край привольный, горы да лес. Железо под ногами. Пьем, што ли!
Солдат, посапывая, пил много. Выпив кружку, обсосав усы, сказал:
— Меня зовут Изотом. Изот Бирюк, — запомни, может когда сгожусь. Я, брат, ни крови, ни черта не боюсь. В Преображенские пошел — сбег от боярина.
Акинфий очарованно глядел на тронутое оспой лицо преображенца. Кругом галдели охмелевшие. Целовальник зорко посматривал за народом да время от времени выходил из-за прилавка и оправлял светец; по задымленным стенам колебались уродливые тени. Слегка покачиваясь, кузнец вышел из избы. Двор был окутан тьмою; в черном небе рассыпались крупные звезды. Из-за дубового тына с Москвы-реки набежал ветерок. Посредине двора темнело что-то. Акинфка подошел, вгляделся. На конском помете лежал, посапывая, пьяный ярыжка. На поясе болтались медная резная чернильница и пук очиненных гусиных перьев. В рот питуху вложен был кусок дерева, а завязано это клепало тряпкой на затылке. Ярыжка спал на стуже, лицо у него посинело, ветер шебаршил его бороденку.
Акинфку осенило: вот кто напишет челобитную царю о рудах. Чем черт не шутит!
— Эй, хожалый, вставай! — Кузнец ткнул ярыжку сапогом в бок.
Питух замычал спросонья. Акинфка сгреб его за шиворот, поставил на ноги, — ярыжка покачивался.
— Стой, приказная крыса. — Акинфка взял пьяницу за грудки и тряхнул его. — Дай от кляпа опростаю…
Он освободил ярыжке рот.
— Ты кто?
— Не вишь, что ли? — скрипучим голосом закуражился ярыжка. — Писчик-повытчик, приказна строка. На кого поносную кляузу писать хошь? — Пьянчуга потянул курносым носом, бороденка у него дрыгала, от стужи зуб на зуб не попадал.
— Идем, што ли, в избу? — Акинфка потащил ярыжку в кабак.
Целовальник недружелюбно покосился на обоих. Питухи закричали:
— Кобылка очухался…
Кузнец подвел ярыжку к стойке:
— Наливай чарку поболе.
Питух опростал ее, благодетельное тепло пошло по жилам; он крякнул.
— Ну, благодарствую. Чего ж писать? — поглядел он с готовностью на кузнеца. — А ты, божья рожа, — ярыжка нисколько не обижался на целовальника за вбитый в рот деревянный кляп, — отведи нам камору да тащи штоф да огуречного рассолу — голова больно трещит.
Усатый преображенец Бирюк сидел за дубовым столом каменным идолом; хмель не брал его.
— Ты умно затеял, — одобрил он Акинфку. — Пиши челобитную, непременно выйдет. По рукам твоим вижу, жилистый ты, только тебе и хапать земное богатство. Ставь еще штоф!
В тесной горнице в светце трещало сало. Ярыжка, высунув язык, выводил усердно:
«Державнейший царь, государь милостивейший…»
Акинфка привалился грудью к столу, глядел на бумагу, сопел:
— А ты, ярыга, пиши царю: сколь его государевым велением запрет положен рубить на уголь лес, пожалованный-нам в Малиновой засеке, оттого не выходит продолжать литье пушек и снарядов в Туле, посему бьем челом о дозволении добывать руду на Каменном Поясу, на заводе Невьянском. А условия таки…
Кузнец хитро сощурил глаз и стал излагать условия. Ярыжка опорожнил стопку, крутнул головой и захихикал:
— Ну и хватка у тебя, молодец! По нонешним годам далеко пойдешь, ежели ноги тебе загодя не переломают. Ась?.. Пишу, пишу…
Ярыжка склонился над челобитной, перо заскрипело.
8
Курили («пить ртом табак» — из Уложения царя Алексея Михайловича).