Он весь выдвинулся вперед. И тогда он увидел Лидию Алексеевну. Она поспешно впорхнула в комнату, вся нарядная, как вешний мотылек, беспокойно оглянулась на все двери и вдруг порывисто протянула обе руки Загорелову; тот поймал эти руки, прижал ее к себе, припал к ее губам и тотчас же точно отодвинул ее от себя. После этого они появились уже в комнате, где играли в карты, оба совершенно невинные, спокойные и ясные.
А Жмуркин чуть не повалился в кустарнике. Однако, он оправился и пошел вон из сада, уже не принимая более никаких предосторожностей.
Идя снова по берегу Студеной, он думал:
«Святая святых! Где же ты? В какую сторонушку упорхнула?»
— Наглая! — вдруг крикнул он, чувствуя спазму в горле. — Лживая! По-га-на-я!
Он повернул в усадьбу. Он пришел к себе во флигелек, зажег свечу, надел сверх пиджака ватную куртку и сел на кровать. Его томил приступ озноба. Затем, несколько согревшись, он присел к столу и достал свою записную книжечку, ту самую, где он вел свой дневник. Обмакнув перо в чернильницу, он четко вывел на чистой страничке: «14-ое июня».
Но тут его снова зазнобило и так сильно, что долго он не мог написать ни одной буквы.
На следующий день, утром, когда он пришел за приказаниями к Загорелову, тот спросил его:
— Что это с тобою, Лазарь: ты опять не в духе?
Он отвечал, замкнуто улыбаясь:
— Несчастье у меня случилось, Максим Сергеич.
— Какое?
— Святую святых вчера ночью спалило.
Загорелов улыбнулся.
— Какую это святую святых?
— Так уж это, секрет-с! — Жмуркин пожал плечами.
— Сувенир какой-нибудь от предмета сердца, что ли? — сказал Загорелов, расхохотавшись.
— Да почти что так-с, — отвечал Жмуркин и тоже засмеялся своим похожим на кашель смехом. А уже собираясь уходить, он внезапно сказал Загорелову:
— Я еще вот чем хочу обеспокоить вас, Максим Сергеич.
— Чем?
— А вот если я на этих днях попрошу у вас расчета, то есть окончательного, так уж вы будьте добры меня не задерживать.
— Вот это мило! С какой же это стати ты думаешь от меня уходить? Прожил у меня чуть не всю жизнь и вдруг? Зачем же это? Я тобой доволен, — говорил Загорелов в недоумении.
— И я доволен вами-с, Максим Сергеич! — Жмуркин почтительно изогнулся. — Но только дела такие у меня вышли. Чрезвычайной важности дела-с! Это, впрочем, не наверное-с. То есть, относительно моего ухода. Но если уж я расчет спрошу, будьте любезны не задерживать! Будьте любезны-с!
Выражение его лица было более почтительными, чем всегда.
IX
В этот день за обедом Загорелов смотрел необычайно веселым и оживленным. Дурное расположение духа, впрочем, мало было знакомо ему, но все же на этот раз его веселость казалась бьющей через край; он как бы предвкушал в своем воображении какое-то особенное лакомое блюдо, одно из тех, какие судьба преподносит даже и своим любимцам далеко не каждый день. И это-то обстоятельство и наполняло его весельем. Он со вкусом ел обед, со вкусом запивал его красным вином и весело говорил Перевертьеву: — Я крепко уверен, что пессимистическое нытье большинства современников обусловливается вовсе не тем, что они, видите ли, переросли жизнь и задыхаются в ней, как задыхаются высшие организмы в среде, где великолепно чувствует себя микроб. Совсем нет! Это одно только их утешение. Не переросли они жизнь, а недоросли до нее, и все их нытье выращено на почве несварения желудка и дряблости воли! Негодный фрукт на негодной почве! — Загорелов даже брезгливо фыркнул.
Суркова сказала:
— А Лермонтов? «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг»… Следовательно, и Лермонтов — ничтожество?
Анна Павловна шепнула Глашеньке, кивая на мужа:
— О чем он? Иль у него живот болит? А у нас как раз грибы сегодня!
— У Лермонтова есть и другое стихотворение — сказал Загорелов, вытирая белоснежной салфеткой золотистые усы. — «И буду тверд душой, как ты, — как ты, мой друг железный!» И потом, гении — не в счет. Они может быть и воистину занесены к нам из других миров. По ошибке творящей силы, закупорившей их более возвышенные души в наши несовершенные с их точки зрения тела. А если это так, так нет ничего мудреного, что они болеют среди нас, как пальма, выращенная в Архангельской губернии. И, конечно же, их страдания возвышены, и я им верю всем сердцем, но все же нельзя не согласиться, что Архангельская-то губерния в этих страданиях совершенно ведь неповинна. И она в праве сказать пальме: «Ты прекрасна, мой друг; я это вижу, и я сама залюбовалась твоею ослепительной красотою. Но ты требуешь от меня того, чего у меня нет, ибо ты не можешь питаться так, как питается клюква. А потому ты умрешь. И твое божественное тело бросят в печь, чтоб согреть озябшие руки бродячего вогула». — Загорелов взял маленький стаканчик вина и залпом выпил его.
— Это жестоко по отношению к гениям — проговорила Суркова, останавливая на Загорелове свои горячие глаза.
— А со стороны гениев, — отвечал тот, — безрассудно требовать у Архангельской губернии африканского солнца! А все-таки я крепко убежден, — говорил он, уже вставая из-за обеда, — что пессимистическое нытье современников есть несварение желудка и дряблость воли. Что за птица наше земное счастье, и где зимуют сии раки — современник знает великолепно, но достать рака он — увы! — не умеет, ибо труслив, ленив и непредприимчив. А может быть, этот вкусный фрукт уже плохо переваривается его желудком. И вот, в силу-то этого являются все эти ахи и охи, недовольное брюзжание и кисляйничество!
После обеда Загорелов поспешно прошел в кабинет. Там он старательно умылся, надушил бородку и усы и переменил светлый пиджак на более темный. Затем он надел легкую спортсменскую фуражку и, взяв трость, вышел на двор. Прямо от крыльца он повернул к конторе.
— Верешимская мельница еще не готова? — спросил он Жмуркина, вызвав его на крыльцо.
— Никак нет. Еще не готова!
— А ты за ее постройкой поглядываешь?
— Как же-с. Со всем рвением.
Жмуркин улыбнулся. Он был бледен, и под его глазами чернели круги.
«А он недугом каким-нибудь болеет», — подумал Загорелов.
— У тебя печень не болит ли, Лазарь? — спросил он его. — Вид у тебя совсем больной. С доктором тебе надо посоветоваться. Да вот что, — добавил он затем как бы вскользь: — сейчас я прогуляться иду, так вот если я кому понадоблюсь, пусть меня все-таки не ищут, — я скоро обратно буду. Слышишь? Пусть не ищут!
— Хорошо-с.
Загорелов с беспечным видом вышел за ворота и сначала направился в лес; но едва только лесная опушка заслонила собою усадьбу, он повернул направо, спускаясь по скату, туда, где в глубоком разрезе между холмов стояла старая теплица.
Вскоре он подошел к ней, внимательно оглядываясь, не видит ли его кто. Но кругом не было не души; только столетние вязы стояли вокруг, как лесные старейшины, спустившиеся сюда в русло для какого-то совещания. В глубоком русле пахло глиной, сыростью и гниющим листом. Загорелов вставил ключ в замочную скважину, быстро отпер дверь и, шагнув внутрь, снова замкнул ее за собою.
— Я никак не думал, что ты уже здесь, — сказал он затем с улыбкой.
Лидия Алексеевна приподнялась к нему навстречу с тахты. Загорелов тоже двинулся к ней. Они сошлись и молча сомкнулись в долгом и крепком объятии.
— Ну, здравствуй! — сказал Загорелов, целуя ее руки и губы. — Я так скучал по тебе! — добавил он, снова обнимая ее и сажая на тахту. — Ух, я так рад!
Бережным движением он сбросил с нее серый плащ, закрывавший ее всю до самых пят. Она осталась в мягком домашнем капоте с четырехугольным вырезом вокруг шеи.
— Я тоже так скучала, так скучала! — сказала она, заглядывая в его лицо милыми глазами ребенка. Всей своей фигурой она походила на девушку.
Они говорили вполголоса, постоянно заглядывая друг другу в глаза, точно пытаясь налюбоваться на все время разлуки. Голос Загорелова, обыкновенно звонкий, звучал теперь нежнее, сделался более низким, более певучим.