В тусклом сиянии ночи тот казался каким- то призраком, тенью человека.
— Задумывается он все о чем-то, — уныло проговорил Безутешный.
— Я вижу, что задумывается. Давно вижу, — согласился и Флегонт. — И как будто опять собирается куда-то. Только теперь не понять — куда. Не то в монастырь, а не то в острог!
Они снова выпили по рюмке.
— Ух, хорошо жить! — вздохнул Флегонт, ставя опорожненную рюмку на газетный лист.
— Чем хорошо-то? — угрюмо спросил Жмуркин, приближаясь и весь выдвигаясь из сумрака.
— Всем хорошо! — отвечал Флегонт. — Хорошо поработать в поте лица. Хорошо бланманже на славу состряпать. Хорошо хорошенькую поцеловать. Хорошо после трудов рюмочки три водки опрокинуть. Хорошо красоту Творца созерцать.
— «Ве-ру-ю в-о еди-на-го Бо…» — вдруг отрывисто запел он, ни с того ни с сего, хриповатым баритоном и также вдруг оборвал пение на полуслове. — Хорошо! — добавил он. — Налей-ка еще по рюмочке! Эка ночь-то какая! — воскликнул он. — Братцы-хватцы, достойны ли мы?
Вокруг в самом деле было хорошо. Лунная ночь неподвижно стояла над землею, словно застыв в благоговейном созерцании. Волнистые очертания холмов призрачно вырисовывались в лунном свете. Над лесною опушкой то и дело мигала белесоватая зарница, точно там за лесом кто-то беспокойно взмахивал белым покрывалом. И в этой тишине голоса разговаривающих звучали, как струны, кем-то в задумчивости перебираемые.
— Хорошо, — повторил Флегонт, и, кивая на белое пламя мигнувшей зарницы, он добавил: — Вон ангел Господень над лесом белыми крылами трепехчет. Чистую душу на разговор вызывает. Многое он в эту ночь чистой душе расскажет! «И-иже херу…» — снова внезапно запел он и так же внезапно оборвал пение. — Вижу тебя, светленький, вижу, — вдруг крикнул он мигнувшей зарнице, радостно, — но разговора с тобой недостоин! Ибо аз есмь — пес! Повар Флегонт!
Он стукнул себя в грудь кулаком и притих. Все помолчали.
В речке Студеной что-то забульбукало, точно там что-то просыпали в воду. Отдаленное рычанье мельницы прилетело, как гуденье шмеля.
— Это не ангел, а электричество, — наконец, сказал Жмуркин хмуро.
— По-твоему электричество, а по-моему Бог, — отвечал Флегонт.
— По-твоему все — Бог.
— По-моему все — Бог, — согласился дружелюбно Флегонт. — Все Бог и везде Бог! Бог в небе, Бог в земле, Бог и во мне.
Жмуркин ядовито усмехнулся.
— То-то ты с Богом-то в себе и качаешь рюмку за рюмкой.
— И качаю, — сказал Флегонт. — Это — слабость человеческая, и мне ее Господь-Бог простит. Простит, — повторил он с уверенностью. — Потому, позовет меня Господь-Бог на суд Свой праведный, и я перво-наперво в ноги Ему хлопнусь. «Чувствовал, дескать, красоту Твою, Жизнодавче, чувствовал всегда и везде! И наказание твое праведное, яко награду приемлю, ибо Ты еси истина и кротость!» И буду вопить я, аки бесноватый: «Слава Тебе! Слава Тебе! Слава Тебе!» — Флегонт возбужденно умолк.
— Ловко, Флегонт! — буркнул Безутешный.
— И что же, тебя в рай сейчас же после этого? — спросил Жмуркин безучастно.
Оп сидел в задумчивости, обхватив руками колена, бледный, не приподнимая глаз.
— В рай — не в рай — отозвался Флегонт, — а где-нибудь на паперти примощусь. Это уж верно. Много нас на этой самой паперти соберется, — продолжал он, — грешников, красоту нетленную Жизнодавца ощущавших. И будем мы сидеть ни во тьме ни в свете, ни в тепле ни в холоде. И единожды в год будет он Сам мимо нас туда к воротам царским проходить, яко день солнечный… И эта самая минуточка наградой нам за весь год будет, да такою наградой, какую здесь и во сне не увидишь! Ух, хорошо! — снова вздохнул Флегонт. — Хороша жизнь, хороша и смерть! Все хорошо!
Он замолчал. Вокруг стало тихо. Только зарница тревожно металась над опушкою леса. Из раскрытых окон дома прилетели веселые звуки цыганской песенки.
«Это Суркова», — подумал Жмуркин. Он сидел все в той же позе, словно чем-то придавленный.
— Там поют, — проговорил вслух Безутешный, — не спеть ли и нам что-нибудь?
Не дожидаясь ответа, он громко откашлялся.
— О-т юно-сти мо-о-ея, — вдруг загудел его, похожий на колокол, голос. Он точно порвал тишину, покатившись чугунным ядром.
— Мно-о-зи бо-рют мя страсти, — подхватил Жмуркин высоким фальцетом.
Высокие горловые звуки, казалось, высоко взвились над ними и рассыпались звучною трелью.
— Не-нави-дящии Си-и-она, — присоединился и хриповатый баритон Флегонта.
Три совершенно разнородных голоса встретились, переплелись и зазвучали, как одна струна…
— Ловко! — буркнул Безутешный, окончив пение. — Разве еще что-нибудь спеть? А?
Жмуркин и Флегонт молчали. Кто-то точно весь белый и сияющий на минуту показался над опушкой и вновь поспешно скрылся за темною стеною леса, как за оградой. Лунная ночь молчаливо светилась вокруг.
— Ду-у-ховны-ми о-о-чима о-сле-е-п-лен, — снова уныло загудела бархатная октава Безутешного.
— Да что ты!? — вдруг крикнул Безутешный, обрывая свое пение.
Он тяжело приподнялся, направляясь к Жмуркину.
— Флегонт, тащи воды, живее! — говорил он. — Вон, в бутылку, зачерпни!
— Эка его как вдруг! — повторял Флегонт, поспешно сбегая к тихим водам Студеной. — Словно кто его в грудь ударил. Эко его, сердягу!
Жмуркин бился в истерике.
— Лживая! Лживая! — судорожно вырывалось из его горла.
XI
Утром, когда Загорелов, только что возвратившийся с поля, слезал с щегольских беговых дрожек, к нему подошел Жмуркин. Лицо его казалось несколько осунувшимся, точно после лихорадки, и более бледным, чем всегда, но вместе с тем он смотрел весело и оживленно. Он был особенно тщательно приглажен и тщательно одет.
— А я к вам, Максим Сергеич, — сказал он с почтительным поклоном.
— Что такое? — Загорелов приветливо улыбнулся ему.
— Да вот сообщить вам, что я от вас не уйду. Расчета мне не потребуется.
— Ну, вот и отлично! — воскликнул Загорелов. — Очень рад этому! Так, значит, обстоятельства у тебя изменились?
— Окончательным образом! То есть прямо, надо сказать, навыворот пошли!
Жмуркин засмеялся.
— Ну, вот видишь! — сказал Загорелов. — А я рад этому. Очень, очень рад! — повторял он.
— Да кто же мог бы предвидеть такую перемену? — сказал вслух Жмуркин, направляясь вместе с Загореловым к крыльцу. — Такие перемены только ведь во сне присниться могут!
— Ну, вот видишь, — сказал тот одобрительно и добавил: — А ты сегодня смотришь молодцом. У тебя на лице точно двенадцать праздников!
— Один всего-то-с! — шутливо крикнул Жмуркин Загореловy, уже исчезнувшему в дверях. — Всего-то-с один!
«Прозрение болящаго сокола! — сказал он уже задумчиво и как бы самому себе. — Окончательное прозрение болящаго сокола! Вот это какой праздник. Один да двенадцати стоит!»
«А я тебя выслежу! — подумал он с внезапным раздражением. — И вот тогда-то посмотрим, что из этого выйдет. Впрочем, из этого я и сам не знаю, что выйдет!» — добавил он тотчас же мысленно, пожимая плечом. Беспокойная мысль метнулась в нем, как молния, но он как бы умышленно не остановил на ней своего внимания ни на минуту. Он даже как будто бы сказал вслед этой мысли: «А что ты, голубушка, за птица, я и знать не знаю и ведать не ведаю. А просто радуюсь своему счастью, да и все тут!»
— Кто же это мне запретить может? — проговорил он уже вслух, словно сердясь, и веселое выражение внезапно ушло с его лица.
Он вошел в кухню и присел на лавку у окна, поглядывая на Флегонта. Повар с веселым лицом рубил фарш для рулета и выстукивал ножами Пушкинского «Утопленника», которого он любил напевать на мотив «И шумит и гудит».
— Ловко у меня выходит? — спросил он у Жмуркина. — А? Не хуже, пожалуй, чем на барабане? А? Ты узнал?
— Узнал!
— Я вот это вот место сейчас жарю: «Суд наедет, отвечай-ка!» Ловко? Как всю эту музыку отбарабаню, так и фарш готов. На тя, Господи, уповахом! Это ведь для рулета, — добавил он, — а вот если для мелкого битка, так я одним «Утопленником» не управляюсь. Я к нему «Персидский марш» присоединяю. Да. А то жестковато выходит. Да. А ты, что какой нынче веселый?