Селижаров на минуту передохнул и сейчас же начал снова:
— Девица Калерия-Нимфа? Было, что же-с! Выпьешь — фантасмагория, мираж, аллегория! Всякое бывало-с! Но, Пал Степановичу скажи!.. В солдатской шинели спал! Грешневую кашу с французской пулей ел! Ешь, пуля щёлк, — горшок к черту! Искуплено кровью!
— Брат, родной брат, — внезапно воскликнул Селижаров с слезами в глазах, — красавчик, 18 лет, розан, надежды — в куски, между колёс, защищая орудие!
Он снова передохнул, как бы подавленный наплывом воспоминаний, долго набирался сил среди притихшей избы, и наконец заговорил тихим, совсем стариковским голосом:
— Сказали, прибежал вижу: брат, родной брат, надежды, розы, молодость — в куски! И семь солдатиков рядом! Не люди, нет! Рубленое мясо! Кто из вас видел это? Кто? Увидел, — земля из-под ног ушла, закачался; казак Катемасов кружку с водой под усы… Не пил… Нет… Заплакал… С солдатами обнимался и плакал… плакал…
И Селижаров внезапно расплакался, весь превратившись чуть ли не в развалину.
Слезы людские вообще страшны, а слезы стариков самые страшные. И Сутугин увидел, что волнение, дрожавшее в каждом мускуле Селижаровского лица, начинает передаваться и слушателям; он понял, что проиграет всё дело, если сейчас же не примет своих мер. Момент был критический. И Сутугин с резким жестом крикнул на всю избу:
— Слышали! Слышали, господа: семь наших солдатиков на один ихний-с розан! А може и сто семьдесят семь? А? Кто считал? А? И потом всё это из другой песни. Когда так, дозвольте и мне! Дозвольте и мне, господа, о девице Калерии-Нимфе. Слушайте, господа, слушайте, когда так. Истина, как перед Богом! Слушайте!
И Сутугин закашлялся, охваченный волнением. Все придвинулись ближе к столу. Даже богословы выдвинулись к центру и теперь можно было видеть, что и при свете они были очень похожи друг на друга; оба скуласты и широконосы, и у обоих бороды росли от самых глаз, а усы из носов.
Между тем Сутугин откашлялся в руку, погладил бороду коротким движением, точно смахнул с неё пыль, и громко начал:
О крестьянской девице Калерии-Нимфе
— В одной губернии на речке Быстрой стояло село Буланщина. За селом над речкою сад курчавился, середи сада озеро лежало, а поодаль дом барский о двух этажах возвышался. Хорош был сад этот, хорош и дом, хорошо и привольно кругом было. Однако, господа села этого не баловали и в доме не жили. И был слух, что господин молодой в полку около некрещёных земель служит. А из полка наказ был строгий, чтобы деньги высылать и чем больше денег, тем лучше. А кроме того наказа никаких барских следов не было. И жили мужики без барского глаза, как в раю в земном. И вдруг слух прошёл: барин едет. Заволновалась вся Буланщина, как река в бурю. Что-то будет, каков-то явится? Хоть и слыхали, что молод он, да ведь и из молодых лютые бывают. И заволновались всех больше девица Калерия и парень Евлампий. Дозволят ли венцом любовь освятить? Не попадёт ли: ей — в Арзамас, а ему на Кавказ? Ей — в любы, а ему в зубы? Гадали они гадали, однако свою судьбу вокруг пальца не обернёшь, и решили они ждать, что будет. Приехал тем временем на Буланщину барин, явился розан, 18-ти лет, писаной красоты. А с ним десять человек гостей наехало, и все розаны, и все с саблями, и все красоты писаной. И пошёл по Буланщине дым коромыслом. Кажный день шум, кажный день пьянство, кажный день ералаш. И нагнали они сенных девушек, верхний этаж полнехонек. Забавлялись они с ними и вина цедили; цедили, цедили и доцедились: придумали себе новую игру-забаву. А называлась та игра Аркадское безделье, попросту же сказать, одна непристойность. Нацедятся винищем, разденут девушек сенных и нагими их натуральным образом по лодкам растащут — на озере кататься. А сами тоже почитай нагие; только на ногах штаны волосатые короче чем до колен, а на теле — даже ни Боже мой. Катаются и вино хлещут. И девушки эти будто бы нимфы морские, а они сами, розаны-то эти, будто бы сатирные люди на козьих ногах. И называлось у них всё это Аркадским бездельем.
Сутугин на минуту замолчал, вздохнул, обмахнул бороду и учтиво, слишком даже учтиво, спросил Селижарова:
— Вы, ваше превосходительство, этих людей на козьих ногах не помните?
— Помню, — отвечал Селижаров, пряча подбородок в зелёный шарф, — байронизм это; фата-моргана, мифология: увлечение классицизмом!
Произнёс он всё это спокойно, даже слишком спокойно, так что слушатели едва ли поверили искренности его покоя и оглядели его не без любопытства. Между тем он замолчал, насупился и опустил глаза.
— Так-с. Покорно вас благодарим за поучение, — с учтивым поклоном проговорил Сутугин. — Прикажете продолжать?
— Продолжай, продолжай, — всё так же спокойно и даже, пожалуй, весело отвечал Селижаров, однако не поднимая глаз.
— И выдался вечер такой, — продолжал Сутугин, — вернулся Евлампий с покоса домой и слышит: Калерия в верхний этаж попала; к сенным причислена. Увидели, облюбовали и причислили. Ни слова не сказал Евлампий и всего-то ноченьку за барским садом над речкою просидел. Сидел, на волны глядел и думы думал. А что думал, знают только волны быстрые. А на другой день ровно в полдень сидел Евлампий за селом у овина, руками колена обнял и в землю глядел. И видит он, идёт Калерия. Взглянул он на неё, и сразу в нем сердце упало; по походке видит, неладное дело вышло. Подошла к нему тем временем девица, опустилась в ноги и руками себе в косу вцепилась; вопить стала и головою оземь биться. И понял из её слов Евлампий, что она сегодня на закате барской милости удостоилась и к нимфам сопричислена. Стал звать её Евлампий в бега на Каспий, да не слушала его Калерия; наказала она парню забыть её и позор её при ней оставить на веки вечные, до самой смертушки. И убежала она от него с воплем, словно в беспамятстве, а парень, как стоял, так наземь и грохнулся, будто его косою под самые ноженьки срезали…
Сутугин снова замолчал и обмахнул бороду.
В избе было тихо. Слушатели неподвижно сидели на своих местах. Андрюша с бледным и взволнованным лицом не сводил с отца горящих глаз.
— И был день такой, — продолжал, между тем, Сутугин, — выломал Евлампий из забора барского сада две тесины и залез в сад. Прошёл он тайком к озеру, залёг в сиреневый куст, а рядом с собою камень фунтов в двадцать весом положил. Залёг и ждал. Цельный день пролежал он так, не пил, не ел и слова не проронил. И в саду тихо было, ровно сад хоронить кого-нибудь собирался. Словно бы покойничком в саду-то попахивало. И так-то наступил вечер; тьма на кусты упала; и тут в одном углу сада шум пошёл; на гитаре словно бы заиграли; песню затянули и оборвали; женский визг птицей пролетел и замолк, словно на стену наткнулся. А тут уж целый содом пошёл. И видит вдруг Евлампий, — бежит Калерия к озеру в одной рубахе; волосы распущенные до самых пят легли, а глаза, вроде как у безумной, тёмным огнём горят. И только бултыхнулась она с обрыва в воду, — Евлампий следом за ней упал и за волосы её выволок. Выволок он её на берег, сорвал с неё рубаху и руки-ноги ей жгутами скрутил, потому она билась сильно, вроде как бы бесы вселились в неё. Связал он её и рядом с собой в сиреневый куст положил; а камень поближе придвинул, чтобы под рукою был. Погони он со стороны розанов опасался; однако, погони не было; розаны-то, видимо, до мертвецкого положения дошли. Сидел так Евлампий, на камень глядел и рукою ей по волосам водил; и бесы как будто утихать стали в её теле, и переставала она биться. Взял её тогда Евлампий на руки, в армяк свой укутал и вон из сада понёс, а камень ногою в озеро столкнул. И если бы его самого в ту минутку за горло взяли, он бы и пальцем не двинул, потому что у него душа заплакала. А когда у человека душа заплачет, не обидчик он!
Сутугин на минуту умолк, и всем показалось, что сейчас из его груди вырвутся рыдания, которые разнесут всю избёнку по брёвнышку. И все увидели внезапно, что человек этот гордости непомерной и любви неизмеримой. Однако Сутугин не зарыдал и, погладив бороду, продолжал: