Стёпа вновь на минуту замолчал; ему показалось, что краска стыда залила всё лицо старика и даже кожу его головы под поредевшими седыми волосами.
— Но я не заразился вконец, — продолжал Стёпа, — не заразился. Она меня спасла! Она — святая, непорочная, нездешняя! — вскрикнул Стёпа, с просветлевшим лицом и простирая руки вверх.
— И вам это спасение моё обидней всего показалось, — снова перешёл он в шёпот, — и тогда вы вот к какой уловке прибегли, вот к какой уловке!
Сын замолчал, измерил отца с головы до ног негодующим взором, прошёлся по комнате и остановился перед отцом вновь.
— Ведь я знаю, — выкрикнул он осиплым голосом, — знаю, что это ты мне нынче утром с Дашей письмо подослал. Ты нарочно своей воровской рукою почерк её подделал и о бритве мне намекнул. Нарочно! Ты обманщик! Ты дышишь обманом, и без обмана тебе так же трудно, как рыбе на сухом берегу.
— Ты и сына обмануть хотел, — кричал он в бешенстве, дрожа всем телом, — единственного сына, потому что он против законов природы идти хотел, а для тебя это хуже смерти. Ты сыноубийца! — выкрикнул Стёпа, задыхаясь и потрясая кулаками.
Он замолк; на пороге его комнаты внезапно появилась горничная.
— Что это вы, Степан Васильич, озоруете? — сказала она. — Батюшка жалуется: спать, говорит, не даёт. Или, говорит, он мадеры насосался.
И она ушла. Стёпа бессильно опустился на стул.
«Так вот оно что, — подумал он с ужасом, — стало быть, правда, не он письмо-то писал, не он, а она!»
— Стало быть, правда, она придёт. Или я к ней пойду? А? — шептал он бледными губами.
— Что же мне теперь, братцы мои, делать-то? — повторял он в десятый раз осторожным шёпотом. И он в недоумении разводил руками. Жалкая улыбка бродила порой по его губам. Он неподвижно сидел на своей постели, уцепившись за её края, внимательно вглядывался в тусклый полумрак комнаты и иногда порывался что-то сказать.
Но тотчас же он как будто принимал чей-то строгий наказ, и тогда он грозил самому себе пальцем и шептал:
— Тсс! Тише. Помолчим, братец, помолчим.
И снова он продолжал вглядываться во мрак.
Кажется, он поджидал её. И вдруг всё его лицо осветилось неизъяснимым счастьем. У того же окна, где раньше он видел сутулую фигуру отца, матовым пятном засветился теперь её серебристый образ. Скорбные глаза обдали его тёплой волною. Он простёр к ней руки.
— Родимая моя! Кротость моя! Счастье моё! — прошептал он, изнемогая от восторга.
Она как-то вся заколебалась и плавно двинулась к нему, как серебристое облако.
Он поджидал её с отуманенными глазами. В его руке сверкнуло лезвие бритвы. Она вся затрепетала, увидев подарок своего милого. «Радость моя», — шептал он, приваливаясь спиной к подушкам постели. На своём лице он ощущал её нежное и тёплое дыхание, похожее на дыхание вешнего сада. Её тонкие и холодные пальцы стали проворно расстёгивать ворот его косоворотки.
— Счастье моё! — шептал Стёпа, поводя отуманенными глазами.
Она припала губами к левой стороне его шеи. Сперва этот поцелуй точно обдал его всего холодом, но затем нежная и невыразимо приятная волна разлилась по его телу. Он застонал от восторга. Розовое с зелёными краями облако скользнуло перед его глазами. Лёгкой волной его понесло всё выше и выше.
Мутный осенний рассвет глядел в окна тусклой комнаты и матовым светом обливал её стены и постель. На этой постели, сутуло приподняв плечи, лежал Стёпа Лопатин. Одна его нога, левая, свешивалась с постели и упиралась пяткой сапога в пол, а правая вытянулась во всю длину постели. Его голова была слегка свёрнута направо. На левой стороне шеи, от уха, вправо и книзу, чернела полоса, словно наведённая чернилами. И такое же чернильное пятно расплывалось по всей груди его косоворотки. Стёпа был неподвижен. Тусклые глаза глядели, не моргая, а губы словно застыли в бесконечно-блаженной улыбке.
Когда поражённые страшной вестью, отец и мать Стёпы утром вбежали в его комнату, он лежал всё в той же позе и с той же блаженной улыбкой на застывших губах. Отец глядел на сына, весь сгорбившись, по-стариковски тряся головой и руками, и из его обесцвеченных ужасом глаз медленно ползли слёзы. А мать, вся извиваясь от воплей, прижималась к груди старика и сквозь рыдания шептала:
— Папочка! Милый! Нам даже и отпевать-то его не позволят!..
Препятствие
Когда мы проходили длинным коридором, из-за полуотворённой двери одной комнаты за нами всё время следили беспокойные и злые глаза. Я чувствовал этот взор на себе, и мне было неловко. Но лишь только мы поравнялись с этой комнатой, подглядывавший за нами человек поспешно отскочил от двери, и слышно было, как он ушёл вглубь, к противоположной стене. Доктор, кивая на дверь, сказал мне:
— Хотите заглянуть сюда? Это самый интересный из моих пациентов. Он доктор по профессии и болен манией преследования. Всё ждёт над собой суда. Теперь, впрочем, он довольно спокоен.
Мы вошли. Больной уже стоял у окна, в небрежной позе повернувшись к нам спиной, и было очевидно, что эта поза была принята им преднамеренно.
— Здравствуйте, дорогой, — сказал доктор, — как вы провели эту ночь? — Он подождал ответа, но больной не отвечал ни звуком и всё также стоял у окна, повернувшись к нам спиною.
Доктор шепнул мне:
— Он недоволен вашим присутствием.
Но больной повернулся в эту минуту к нам лицом, и я увидел жёлтые слегка обрюзгшие щёки, жёлтые белки беспокойных и сердитых глаз и брезгливое выражение губ.
— Когда же, наконец, меня будут судить? — спросил он доктора сердито, с нервной дрожью в левой щеке. И тотчас же сердито и резко он добавил всё также вероятно по моему адресу:
— Шляются, делать им нечего!
Он быстро повернулся к нам спиной и снова стал глядеть в окошко, торопливо и сердито бормоча что-то неразборчивое. Между непонятными словами я постоянно слышал торопливое восклицание:
— Вот вам и нельзя! Вот вам и нельзя! Вот вам и нельзя! Он снова искоса бросил на меня злобный взгляд, точно метнул копьё. Мне стало неловко. Может быть этот человек хорошо понимает, что он болен, и ему неприятно, что люди ходят смотреть на его страдания ради праздного любопытства. Я тронул доктора за рукав, приглашая его уйти.
Когда я покидал совсем лечебницу доктора, он вынул из ящика своего письменного стола рукопись, и вручив её мне, сказал:
— Прочтите. Здесь кое-что любопытное, хотя, быть может, правда тут достаточно перемешана с бредом. Впрочем, сами увидите. Автор этой рукописи — тот самый человек, который так негостеприимно встретил вас.
Я прочитал эту рукопись тотчас же по приезде домой. Вот она:
Я любил её; я любил её страстно. Это была девушка тонкая и гибкая, с бледным лицом и мечтательными глазами, необычайной красоты. Мне всегда казалось, что в них, в этих глазах, живут божественные гении, чистые, как молитвы праведников, которым всё известно, которыми, раскрыты все тайны неба и земли. И я горел мучительным огнём взглянуть на этих гениев поближе, ощутить их святое дыхание своими губами, почувствовать их божественную теплоту своим телом. Они как будто звали меня, эти гении, в бесконечные дали и я не мог не идти на их зов. Я не мог. И я пошёл за ними, весь полный неизъяснимой истомой, блаженством и мукой, не боясь никак их преград. В этом всё моё преступление. Да преступление ли это, преступление ли?
Я знаю, вы хотите меня судить, и я не боюсь, вашего суда; я желаю его всем сердцем; я хорошо знаю то, о чем я хочу говорить с вами на этом суде.
Итак, я любил её страстно. Что такое страсть? Чувствовали ли вы когда-нибудь её могучие вихри в своей крови?
Не казались ли вы себе богами в те удивительные минуты. Не поднимали ли они вас выше звёзд, эти вихри, и не казались ли вам тогда все люди жалкими и ничтожными козявками, копошащимися в грязной луже? А все условия их общежития, не представлялись ли вам они пустопорожним местом, лишённым всякого смысла? Весь мир, весь громадный мир, разве не казался он вам тогда ничтожным с высоты вашего головокружительного полёта, между тем, как всю его прелесть, все наилучшие его соки, весь смысл и жизнь вмещала для вас лишь одна форма, одна идея, одна красота, одно желание?