- Рододендрон связан с Денебом, - сказал он, беря ветку саган-далиня из моих рук. - Маки - с Алголем. Ромашки... Боже мой, ромашки, не знаю, с какой звездой, они связаны!.. И так каждый цветок. От самого невзрачного до тюльпанов!
Он все еще держал ветку рододендрона. Я не отпускал ветку, боясь, что букет в моих руках рассыплется. Мы так и сидели, связанные, точно нитью, веткой саган-далиня.
- Вы когда-нибудь спрашивали себя, - продолжал Бельский, - почему в мире так много цветов и почему они похожи друг на Друга, как звезды?
- Нет, не спрашивал, - сказал я.
- А ведь это миниатюрные телескопы! Радиотелескопы, молодой человек, и все они обращены к звездам!
В бреду старика - если это был бред - чувствовалась последовательность. Но еще больше чувствовалась убежденность, и это мешало мне уйти - вовсе не ветка рододендрона, которую мы держали вдвоем. Ветку я мог бы ему отдать, но меня начал захватывать разговор. Не безумие разговора - безумия не было в глазах Бельского, в интонациях его голоса. Была убежденность. Старик и меня заражал убежденностью. Мне хотелось послушать, что еще скажет этот странный человек.
- Посмотрите, - он отпустил наконец ветку саган-далиня, - каждый цветок - будь то ноготки, мак или орхидея - имеет венчик в виде развернутой чаши, стерженек или систему стерженьков в центре. Взгляните на этот рододендрон: разве это не радиотелескоп с ажурным зеркалом и стоячей антенной?.. Мы проходим мимо, мы не замечаем чуда, потому что оно привычно. Но это антенна, приемник, настроенный на определенную волну, он принимает передачи из космоса. Остается усилить их и разобраться в них. Хотите послушать?
Бельский расстегнул кожаный футляр, в котором, как я думал, находился фотографический аппарат, вынул прибор, похожий на мини-транзистор. С одной стороны под металлической сеткой я рассмотрел круг вмонтированного в корпус динамика, с другой стороны в пластмассовой рамке было натянуто несколько волосков. Этой стороной он приблизил прибор к макам в моей руке. Из динамика полилась тихая, мне показалось даже, робкая, музыка: пели два инструмента - один низким, другой высоким тоном. Но это были не виолончель, не скрипка, не саксофон, мелодия была неземной, непривычной и в то же время нежной, волнующей, будто голоса звали к себе и не надеялись на ответ.
- Музыка с Алголя, беты Персея, - пояснил Бельский. - А вот Денеб. - Он придвинул прибор к цветам рододендрона. В динамике забился, забормотал низкий вибрирующий голос, словно кто-то стучал в гулкую дверь. - Слышите? - спросил Бельский. - И так с каждой звезды. Сколько цветов - столько звезд.
- Неужели говорят звезды?
- Не звезды, конечно, - возразил Бельский. - У звезд есть планеты с разумной жизнью. Передача ведется в луче звезды.
- Как вы узнали об этом, Борис Андреевич? - спросил я.
Бельский улыбнулся, глядя на меня доверительно.
- В детстве меня лечили, - сказал он. - От шума в ушах. Обычно это начиналось весной, когда зацветали сады. Я слышал пение, бормотанье деревьев даже сквозь ставни. Когда же окно открывали, я не мог спать. "Это ветер..." - говорили мне. Если я начинал уверять, что цветущая вишня звучит словно хор, а яблоня как оркестр, меня журили и называли лгуном. Герань на окнах пела в три голоса, пышная примула не только звучала по ночам, но и показывала картины. Клумба под окнами стрекотала, аукала, визжала. Особенно досаждали мне ирисы: они беспрерывно трещали на высокой визгливой ноте, не давая покоя ни днем ни ночью. Теперь я знаю, что это морзянка, а в 1907 году, четырехлетним ребенком, - что я мог смыслить в этом? "Фантазер!" - говорили мне, когда я пытался жаловаться.
Потом начали возить по докторам.
- Здоровый, нормальный мальчик! - уверяли те. - Барабанные перепонки в порядке, евстахиевы трубы чисты. Нет никаких причин жаловаться!
Отец, акцизный чиновник, драл меня за уши за каждый рубль, бесполезно выброшенный врачам.
- Паршивец... - говорил он. - Не хочешь учиться - будешь грузчиком!
Учился я плохо, шум в ушах мешал мне сосредоточиться. Цветы ненавидел лютой ненавистью, не упускал случая растоптать клумбу, помять розовые кусты. За это мне тоже влетало, меня считали дикарем, злым мальчишкой... Годам к тринадцати я, однако, привык к шуму, а потом перестал обращать на него внимание, стараясь ничем не отличаться от сверстников. Пустяками некогда было заниматься: началась революция, гражданская война. Работал я и грузчиком - отец оказался прав, - и шахтером в Донбассе, и лаборантом в исследовательском институте. Учился заочно, к сорока годам закончил политехнический институт. Занимался изобретательством. До сих пор занимаюсь изобретательством. Звездофон, - Бельский кивнул на прибор, который держал в руках, - мое изобретение. Очки, - тронул рукой очки с двойными стеклами, - тоже мое изобретение.
- Что за очки? - спросил я.
- Видеть звездные передачи.
- На цветах?..
Бельский кивнул утвердительно.
- А мне можно... видеть? - спросил я, задерживая дыхание. Меня охватило волнение, как мальчишку, которого впервые привели в цирк. - Неужели можно увидеть?.. - повторял я.
То, что я слышал в приборе, который Бельский назвал звездофоном, могло быть мистификацией, а звездофон - транзистором. В музыке я разбираюсь неважно - мало ли какую передачу, какой разговор мог принять транзистор. Рассказу Бельского можно верить, можно не верить, говорил он о вещах фантастических. Фантастики немало печатается в современных журналах. Может, он где-то прочел о звездах, о цветах и выложил за свое. Но если можно увидеть - это другое дело. Зрение не обманет. Я ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку, - мне хотелось, чтобы все, что рассказал Бельский, не было мистификацией.
- Можно?.. - спрашивал я.
Бельский снял очки - для этого ему пришлось снять и опять надеть шляпу.
- Можно, - сказал он. - Не всегда, но у нас счастливое совпадение. Видите этот луг? - показал он на лужок, желтый от лютиков. - Эти ромашки... - На краю луга, там, где было посуше, белой простыней стелились ромашки. - Это все равно что телевизионный экран, - говорил Бельский. Каждый цветок принимает частицу изображения. Если цветов много и они растут сплошь, можно увидеть изображение. - Борис Андреевич подал мне очки.