«На божественной страже многоглаголивый Аввакум…»
Мишенька Разуваев
Мишенька Разуваев, юноша лет двадцати двух, коренастый и сутуловатый, вернулся из поля в усадьбу сильно встревоженный и даже слегка побледневший. Он передал лошадь конюху и поспешно направился к дому, с выражением беспокойства в серых глазах, нервно пощипывая крошечную светлую бородку, походившую на цыплячий пух. У крыльца он увидел молодую солдатку Груню, здоровую и краснощёкую, прислуживавшую у них в доме.
— Тятенька дома? — спросил он её.
Та кокетливо вильнула глазами.
— Нет, они в поле уехамши, — проговорила она, с трудом шевеля губами, сплошь облепленными кожурой подсолнуха.
Мишенька, казалось, встревожился ещё более.
— В поле? Ах ты, Господи! А ты не знаешь, куда именно?
Груня достала из кармана свежую горсть подсолнухов.
— Не знаю, Михал Семеныч. Варвара Семёновна грит — кто его знает где!
Мишенька прошёл домом в комнату сестры, но Варюши там не было. Тогда он снова, беспокойно хмурясь, вышел из дому и отправился в сад. В саду был полусумрак, хотя солнце ещё не закатилось; по небу беспрерывно бежали тучи, и осенний день точно недовольно хмурился. Жёлтые, бурые и ярко-красные листья осыпались с деревьев на дорожки, как хлопья какого-то разноцветного снега. Дул ветер; было свежо.
Мишенька пошёл липовой аллеей и позвал, повышая голос:
— Варя, Варюша!
Он прислушался. Из-за кустов ещё совершенно зеленой, будто моложавившейся сирени послышалось:
— Это ты, Миша?
Послышался шелест платья, и к Мишеньке вышла молодая девушка, белокурая и полная, с хорошими карими глазами.
— Тятенька в поле? — спросил Мишенька сестру. — Не знаешь, где именно?
Девушка ласково смотрела на брата.
— Нет, не знаю; а что?
Мишенька заговорил, беспокойно хмуря брови:
— Да я боюсь, не поехал ли он к «Рубежному овражку». Видишь ли, с мужиками опять несчастье — лошадей своих на наши озими запустили. Да! Еду я и вижу весь их табун на нашем поле, а пастуха нет, пастух Бог его знает где! Я сейчас в Безотрадное поскакал, так и так, мужикам говорю, сгоните лошадей, поколь тятенька не видит, а то опять скандалы из-за штрафов пойдут. — Мишенька на минуту замолчал. Варюша внимательно слушала брата.
— А теперь я боюсь, — продолжал тот, — тятенька в поле, так уж не ехал ли он за мной следом в качестве господина Лекока. Он частенько таким манером меня проверяет. А если он мужицких лошадей видел, так у нас опять скандалы из-за штрафа пойдут. Ах ты, Господи!
Мишенька вздохнул.
— Может быть, дяденька Геронтий знает, куда тятенька поехал? Как ты думаешь? А?
Та шевельнула плечами.
— Может быть, знает.
Мишенька, вздыхая, торопливо направился к дому. Он обогнул дом и коридорчиком прошёл к боковой комнате — «боковушке», как её называли, где помещался дяденька Геронтий.
В боковушке было до одурения накурено махоркой. Геронтий Иваныч по своему обыкновению ходил из угла в угол по комнате в неопрятной распоясанной рубахе, нанковых шароварах и войлочных туфлях. Его худая и маленькая фигурка с ввалившимися щеками и жидкой бородёнкой маячила от угла до угла с таким покорным видом, словно его водили на поводу. Он ходил по комнате, жестикулировал и что-то бормотал. Когда-то он был богат, но, спустив отцовское наследство, долго скитался по балаганам артистом на роли злодеев, вследствие чего он и приобрёл привычку постоянно декламировать и пить водку. Теперь он жил на иждивении своего брата Семена Иваныча, от которого получал на табак по три рубля ежемесячно. При входе Мишеньки Геронтий Иваныч наклонился, достал из-под неопрятной кровати початую бутылку водки и, отпив прямо из горлышка, снова заходил, шлёпая туфлями, жестикулируя, декламируя и не обращая на племянника никакого внимания.
— Душа моя горячей крови просит, как разъярённый зверь! Не потерплю обиды… — сипло вытягивал он из себя.
Мишенька покачал головой.
— Ах, дяденька, дяденька.
Он тронул его за рукав.
— Дяденька, вы не видели, куда тятенька уехал?
Геронтий Иванович перестал жестикулировать.
— Нет, а что?
В его глазах на минуту мелькнуло что-то вроде смысла.
— Так, дяденька. Вам можно сказать по секрету?
— Говори, гонец; я слушаю и в сердце мщенье затаю пока…
Геронтий Иваныч сел на стул с сломанной спинкой.
— С безотраднинскими мужиками несчастье случилось, — начал Мишенька, присаживаясь на кровать, накрытую грязным халатом, и рассказал дяденьке всю историю о крестьянских лошадях.
Геронтий Иваныч расхохотался, забрызгал слюнями и закашлялся.
— О, отпрыск разуваевский, не узнаю тебя в твоих поступках!
Мишенька встал с кровати с досадой и болью на лице.
— Не смейтесь, дяденька, ей Богу мне не до смеху.
Дяденька переменил тон.
— Верю, товарищ! Дай руку мне! Твой тятенька подлец первостатейный! Он три рубля мне в месяц платит на водку, на табак и на одежду, как будто бы артист не может все три рубля в единый миг пропить!
Геронтий Иваныч затряс головою, закашлялся, засмеялся и добавил:
— А я, Мишенька, именно сегодня жалованье-то получил.
Дверь боковушки скрипнула. На пороге показалась Груня; она брякнула бусами, как лошадь сбруей, и сказала:
— Пожалте, Михал Семеныч, вас к себе Семён Иваныч требуют.
Мишенька порывисто поднялся на ноги и побледнел.
— Он сердит? — спросил он тревожно.
— Да как быдто бы не в себе. Они, слышь, безотраднинских лошадей с озимей загнали.
Мишенька вздохнул, почесал затылок, чмокнул губами и вышел из боковушки. В коридорчике его нагнала мать, худенькая и тоненькая старушка в тёмном платье, Пелагея Степановна.
— Мишенька, — подошла она к сыну, — тебя сам зовёт, только ты, голубочек, поласковее будь. А? Будь, родненький, поласковее!
Мишенька сокрушённо махнул рукой.
— Ах, маменька, точно я виноват в чем; тятенька сам не знай чего наделает, а потом мне же достаётся. Препоручил мне хозяйство, а сам во всё вмешивается и шпионит за мной!
Пелагея Степановна замахала руками.
— Тише, родненький, иди с Богом, а я тебе пойду, лепёшек со сметанкой поджарю; мoже, с чайком покушаешь, как от самого вернёшься? Покушаешь, родненький?
Мишенька махнул рукою.
— Какой тут чай!
Он вошёл в кабинет к отцу. Отец-Разуваев сидел за столом и щёлкал на счетах.
— 152 головы в округе, ну, хоть по рублю двадцати, итого 182 рубля 40 копеек, — говорил он, сводя итог.
При входе сына отец приподнял голову. Это был крепкий старик в длиннополом сюртуке и сапогах бутылками, с строгим лицом и длинною бородой. Он насмешливо кивнул седою головой.
— Покорно вас благодарим, сыночек; ловко вы наши антиресы блюдёте. Мерси вам большое!
Глаза старика язвительно сверкнули.
— Еду я полем, — продолжал он, — и вижу: весь безотраднинский табун на наших озимях нагуливается. Ловко вы, сыночек, дела обделываете! С этаким сыночком и по миру как раз пойдёшь! По миру с сумою под ручку с нуждою! — воскликнул он насмешливо.
Старик глядел на сына пристально и сурово, и сыну казались глаза отца похожими на костяшки счёт.
Мишенька, потупив глаза, молча стоял у притолоки, но при последних словах отца он вспыхнул.
— Не говорите, тятенька, зрятины, — выговорил он, — со мной вы по миру не пойдёте. Вон Гриша Колотилов с цыганками в один присест по тысячи монет прохвачивает, а я даже не знаю, каким настоящие цыганки и мылом-то умываются! А вы, вы не с того конца на дело глядите.
Старик шевельнулся, но Мишенька продолжал, бледнея.
— Я, тятенька, на себя гроша медного не трачу, и если не загнал безотраднинских лошадей, так только потому, что мужиков пожалел! Да-с, пожалел! И я думал, что хозяйничать, тятенька, тоже с крестом на шее надо. Деньгу, тятенька, не из мужика, а из земли вышибать надо, а из мужика по нонешним временам много не вышибешь. Да-с, не вышибешь! 180 целковых нас, тятенька, не обогатят, а с мужиков последнюю шкуру драть довольно совестно! И даже стыдно, если хотите!