Трегубов рассмеялся и стал играть брелоками. Наконец, в сад вошла Настасья Петровна. Трегубов бросился к ней навстречу и стал целовать ей руки. Пересветов откупорил бутылку шампанского и залпом выпил стакан.

— Ну, что, как ваши зубки? Угомонились? — повернулся к нему Трегубов.

Пересветов сдержанно рассмеялся.

— Как рукой сняло.

Настасья Петровна села к самовару, бледная, с печальным лицом.

— Настасье Петровне нужно будет новое платье сделать, — говорил Трегубов, наливая себе в стакан шампанское. — И не одно даже-с, а несколько. Мне бы хотелось желтое, шелковое. Вы как думаете? А? Желтое ей будет к лицу. Она ведь брюнетка. Вы бы отпустили, соседушка, — обратился он к Пересветову, — Настасью Петровну со мной в город. В нашем городе порядочные модистки есть. Право, отпустили бы!

— Что же, — отвечал Пересветов и подставил Трегубову свой пустой стакан, — со временем можно будет.

— В нашем городе, — между тем говорил Трегубов Настасье Петровне, — есть даже одна модистка-француженка, хотя родившаяся в России. Прифасонивать она может наилучшим манером. На вас она потрафит за первый сорт, потому вы сложены как миологическая богиня.

И он стал пить чай. Пересветов допил шампанское и принялся за ликер. В саду стемнело. Лиловые тучи погасли на западе. От Калдаиса потянуло сыростью. Там, на перевозе, светящимся жучком мерцал огонек. Седой туман ползал над рекою и походил на цепь снежных холмов. На свет стоявшей на столе лампы то и дело прилетали серые бабочки и падали на абажур с опаленными крыльями. Но это не останавливало следующих. Они все являлись и являлись из тьмы, как хлопья снега. Казалось, смерть от огня доставляла им одно блаженство. Только позднею ночью Трегубов уехал от Пересветовых.

— Приходите как-нибудь ко мне вечерком, — сказал он на прощанье Настасье Петровне, — приходите, голубушка!

Та поглядела на мужа и молча кивнула головой. Сейчас же после отъезда Трегубова она ушла в спальню. Вечер утомил ее до последней степени.

А Пересветов долго еще бродил по двору и сосредоточенно что-то обдумывал. Затем он прошел в сад к покосившемуся плетню и достал оттуда из-под груды сухих листьев стальную стамеску. Он внимательно оглядел ее и снова спрятал под листья. Что-то нашептывая, он стал ходить по саду. И вдруг, его точно понесло куда-то вихрем. Почти не отдавая себе отчета, он двинулся вперед с громко бьющимся сердцем и бледным лицом. Как в полусне, он подошел к калитке Трегубовского сада, которую он запомнил так резко в последнее свое посещение. Осторожно он нажал пальцем железный конец щеколды, торчавшей с внешней стороны калитки, и легонько толкнул калитку от себя. Калитка распахнулась почти без шума. Пересветов притворил ее за собою и осторожно двинулся темным садом. Его волнение росло с каждым шагом. Он прислушивался к малейшему шороху, и его слух как будто стал острее. В саду стояла полнейшая тишина, но Пересветов даже и в ней улавливал тысячи звуков. Он слышал, как жук карабкался по сухой былинке, как шевелилась в кустах сонная птичка, как при малейшем дуновении ветерка листок шелестел о листок и травка шуршала о травку. Он подошел к окну кабинета, стал обеими ногами на фундамент и, придерживаясь руками за раму, заглянул в кабинет. В кабинете было темно, но Пересветов ясно видел тяжелый письменный стол Трегубова с массивной чернильницей на мраморной доске. Он глядел на стол, точно желая выпытать от него что-то. А стол стоял на полу тяжело, грузно и неподвижно и глядел на Пересветова медными крышками чернильницы. И внезапно Пересветов очнулся. «Что это я делаю, однако, — подумал он тоскливо. — Неужели уже это решено?» И тут же он с ужасом понял, что это решено, что это неотразимо, что от этого он уже не в силах уйти. Пересветов тихонько вышел из сада и осторожно затворил за собою калитку. И с сосредоточенным взглядом он направился домой. Шел он тихо, оглядываясь по сторонам и ежеминутно прислушиваясь. Но на полдороге на него внезапно напал такой страх перед этой, как ему казалось, роковой необходимостью, что он побежал бегом к своей усадьбе, потеряв всякое самообладание. «Я этого не сделаю, этого нельзя!» — думал он с колотившимся сердцем. Но у ворот своей усадьбы он остановился и прошептал:

— Нет, сделаю. Это уж решено. Решено и подписано! Квит на квит, рупь за рупь!

Он улыбнулся бледными губами и тихонько пошел в дом к спящей жене.

VIII

Зоя Григорьевна сидела в кресле на обтянутой парусиной террасе, когда к ней подошел Беркутов.

— Здравствуйте, — сказал он, приподнимая с курчавой головы свою крошечную шапочку. — Как вы себя чувствуете?

Зоя Григорьевна кивнула бледным и усталым лицом.

— Да как всегда, — покойно, хорошо. Только вот немного скучно. В Крым бы мне хотелось. Да вот вы денег мужу не даете.

— Это я умышленно, — усмехнулся Беркутов бритыми губами, — без вас мне будет скучно. Вот я разные резоны проконсулу и представляю. Так и так, дескать, денег нет и достать их неоткуда!

— Ну, Бог с вами, — сказала Зоя Григорьевна и устало улыбнулась.

— А почему на вашем капоте нет красной розы? — покосился Беркутов на голубой капот Столешниковой.

— Да зачем же ей непременно быть? — отвечала та вопросом.

— А помните условный знак?

— Ах, да…

Они замолчали. Тусклый и хмурый вечер затаскивал небо тучами. Близкое к закату солнце брызгало из-за тучи красными бликами по зеленым лугам и тусклой поверхности шумевшего на перекате Калдаиса. В поймах перекликались соловьи и квакали лягушки. Зоя Григорьевна вздохнула.

— Этому не бывать, — прошептала она и как будто чуть-чуть побледнела.

— Чему не бывать?

— Красному цвету на моем платье. Зачем его? Я не люблю красный цвет: он режет глаза.

— А вы придерживаетесь полутонов?

— Да. Видите ли, я ушла от жизни и только наблюдаю ее. Да и то не со всех сторон. Я избегаю всего чересчур резкого, мне хотелось бы прожить и умереть спокойно, без грома и молнии, без порывов, без бурь, а вот так, как проходят у нас хорошие осенние дни. Тепло, но не жарко, светло, но не до боли в глазах…

— Так-с, — усмехнулся Беркутов, — это все равно, что пойти в баню, да так и остаться на всю жизнь в предбаннике. Нет, по-моему это совсем не весело. — Беркутов сдержанно рассмеялся. — Нет, уж если жить, так жить, — продолжал он после минутной паузы. — Жить так, чтобы тебя как льдину вешней водой тащило. И так поставит, и этак, и ребром перевернет, и надвое расколет, и в конце концов на берег медленной смертью издыхать выбросит. Тут уж все от жизни возьмешь: и радость, и муки, и ужас, и даже агонию мучительной смерти.

Зоя Григорьевна слушала, поставив круглый подбородок на бледную с синими жилками руку и устремив усталый взор вдаль.

— И я в жизни много испытала нехорошего, — заговорила, наконец, она, — я была бедна, служила в гувернантках в разных домах, была незаслуженно оскорбляема. Иногда терпела нужду. Ну, я встретилась с человеком, который полюбил меня, которого от глубины души я уважаю.

— Это проконсула?

— Проконсула. Он дал мне полный комфорт, хорошую книгу и невозмутимую тишину. Ничего большого я не желаю. Я счастлива, насколько это возможно на земле.

Беркутов усмехнулся.

— И поэтому вы никогда не приколете к своей груди красного цветка?

— И поэтому я не приколю к своему платью красного цветка.

— Заперли вы самое себя в тюрьму и чувствуете себя на седьмом небе. Странно! — Беркутов стал было откланиваться, но, внезапно спохватившись, спросил Зою Григорьевну: — Ах, да. Кстати, как по-вашему, по тюремно-монастырскому уставу: можно пожертвовать жизнью человека, если это тебе необходимо и если человек этот никому не нужная размазня? Как вы думаете?

Зоя Григорьевна покачала головой.

— Нельзя. Конечно, нельзя.

— Это же почему? Ведь жизнь — борьба за существование. Она занимается только тем, что одной рукой производит, а другой истребляет. Жалости она не знает и для пустячного вывода она способна истребить тьмы народов. Если вам нужно произвести, например, вычитание, то на бумаге делается это так: пишется двести пятьдесят, минус сто пятьдесят, и производится расчет. А жизнь поступает в этом же случае гораздо проще. Она берет двести пятьдесят человек, истребляет из них полтораста, а оставшейся сотне говорит: подождите немного, я буду истреблять вас постепенно, поодиночке, но вместо вас, потребленных, я произведу зато двести пятьдесят тысяч живых! Вот и все. Поверьте, что это только теперь вычитание-то можно и карандашиком производить, а раньше карандашей-то не было. Ведь вычитание-то кровью человечество купило. Кровью! Подумайте-ка вы об этом. До свидания!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: