— Bonjour, — проговорил он, улыбаясь и протягивая руку.
Они поздоровались; Трегубов опустился рядом с Пересветовой на крылечко. Это был несколько полный блондин, лет тридцати, с модной бородкой и ясными серыми глазами. Одет он в серую кургузую пару, черные чулки и черные туфли со стальными пряжками. От него сильно пахло духами, и вообще он был как-то уж чересчур хорошо вымыт и вылощен.
— Ну-с, каковы ваши дела? — спросил он Пересветову с ясной улыбкой.
Та полуобернулась к нему.
— Да ничего, — отвечала она. — Хорошего мало. — Голос у нее был певучий. — Деньги, впрочем, мы вам внесем в срок. 15-го мая муж доставит. Валерьян где-то достал.
— Очень рад. Мне было бы неприятно требовать их судом. А между тем деньги мне нужны. Что же мы, впрочем, на солнце-то поджариваемся, пойдемте в сад.
— Пожалуй, пойдемте.
Пересветова поднялась с крыльца и повернула налево к калитке. Трегубов последовал за нею, дрыгая на ходу жирными, затянутыми в чулки, икрами. Крупный алмаз на его брелоке переливал всеми цветами радуги.
— А я собственно и приехал за тем, чтобы напомнить Валерьяну Сергеевичу о деньгах, — говорил Трегубов, когда они уже шли березовой аллеей. — А Валерьяна Сергеевича, кажется, дома нет? — добавил он.
Пересветова звякнула бусами.
— Он в поле.
— Хм, жалко.
Трегубов поправил усы и поиграл брелоками.
В саду было прохладней, зеленые вершины берез слабо покачивались ветром, и их тени бродили по дорожкам сада, как облака.
— Хм, жалко, — повторил Трегубов, дрыгая икрами.
Пересветова недовольно поморщила хорошенькие брови.
— Да чего жалко-то? — сказала она. — Ведь вам говорят, что деньги вам в срок внесут. Чего же вы еще волнуетесь-то?
— Ах, Настасья Петровна, — весело вскрикнул Трегубов, — за что вы только на меня сердитесь! Я для вас все готов сделать, а вы от меня, как от чумного, сторонитесь. Я и так вашему мужу десять тысяч под закладные только для вас дал. Ну, разве за ваше именье можно было десять тысяч отвалить? Ведь оно в пятнадцать тысяч уже заложено было, и пятнадцать тысяч ему красная цена. Ведь у вас все поля с камешком, точно там, извините за выражение, черти в коланцы играли; луга у вас — дрянь, полынь там одна процветает, а лес — о лесе лучше и не говорить! Зайцу там есть еще где спутаться, а корова, извините за выражение, там только брюхо себе напорет. Эх, да что тут говорить, — добавил Трегубов и брезгливо махнул выхоленною рукою. — Для вас я десять тысяч дал! Только для вас! — Он снова помолчал и поиграл брелоками. — Я к вам всей душой, а вы ко мне, извините за выражение, спинкой повертываетесь. Ну, что же делать, мне, конечно, грустно, до слез грустно, но только ведь и я могу к вам, между прочим…
Трегубов вздохнул, развел руками и стал разглядывать свои до глянца почти очищенные ногти.
Настасья Петровна села на скамейку под тенью клена. Трегубов поместился рядом, слишком уж близко к Пересветовой, и та отодвинулась.
— Тысячу рублей, — между тем, продолжал тот, — вам будет трудно мне уплатить; деньги вам очень нужны. Вам скоро нужно в банк платить. Я ведь это хорошо знаю. А придете вы ко мне на единую секунду, посидеть в моем кабинете в кресле, я бы вам тотчас же за единый ваш взгляд ласковый — расписку: «Проценты тысячу рублей сего числа и года получил сполна. Прохор Трегубов». Да-с. Я ведь тоже кое-когда жалостлив бываю. Мы ведь не прежней формации из толстокожих, а скорей на манер европейца. Я вон на велосипеде езжу, и по всему дому у меня электрические звонки. А мой тятенька покойный от электричества-то под кровать залезал, и электричество Ильей пророком звал. Времена-с ушли, Настасья Петровна. Я вот и по-французски и по-немецки балакаю, а мой тятенька всего два слова и умел писать: руку приложил. Да и то он, вместо руку «руху» писал. Так-то. И я жалостлив бываю, да еще как жалостлив-то. Для вас я никаких денег не пожалел бы. Верно вам говорю!
Трегубов замолчал. Настасья Петровна сидела, потупившись. Бусы на ее смуглой шее шевелились, и малиновые огоньки бегали по их граням.
— Ведь я все знаю, — продолжал Трегубов, косясь на молодую женщину, — все. Ведь у вас все вещи золотые в ломбарде перезаложены. Вы третьего дня и шубы туда же свезли. Ведь вам скоро кушать будет нечего. Вы и теперь чай через день пьете. Жалко мне вас, Настасья Петровна!
Трегубов замолчал. Настасья Петровна тяжело вздохнула. Две слезинки внезапно упали из ее глаз на колени. Высокий клен стоял над нею и тихо шевелил своими листьями, похожими на лягушечьи лапы.
— Вы в петле, — продолжал. Трегубов, — и именье ваше я с молотка куплю. Это уж верно. И будет вам жить еще горше. Теперь у вас, по крайней мере, хоть угол какой-никакой есть, а тогда ведь у вас и угла-то не будет. А зимой-то холодно, а осенью-то дожди! Эх, Настасья Петровна, Настасья Петровна, плох ваш муж, если он чаю два раза в день вам предоставить не может. Намучаетесь вы с таким мужем в свое время до смертушки. Почернеете от забот и горя, красоту с лица словно ветром сдует. Эх, да что тут говорить! Жалко мне вас! Сколько раз ведь я вам говорил! Образумьте дурака своего, пусть гордость-то в карман спрячет и ко мне в управляющие идет. Жалованье тысяча двести рублей в год и все готовое. Экипаж, пара лошадей, две коровы, чай и сахар. Коровы у меня хорошие, симменталь-голландские, от двух коров вам молока пить — не выпить. Экипаж рессорный, лошади полтысячи рублей пара, сбруя с серебряным набором. И будете вы жить с своим муженьком припеваючи. Только, конечно, пусть муженек-то ваш иногда глаза, в карман прячет, не всякое лыко в строку, чего не по его, так не видал, а что и увидел, за то не обидел.
Настасья Петровна снова шевельнулась на скамейке. Ее грудь дрогнула, и по ее бусам добежали малиновые огоньки. Крупные слезы снова упали с черных ресниц на красные клетки юбки.
— Что вы мне говорите, что вы мне говорите, — прошептала она, — и я вас должна слушать!
Трегубов взглянул на Пересветову и побледнел. Он поднялся со скамейки и взволнованно заходил взад и вперед перед молодой женщиной.
— Вот вы плачете, вы мучаетесь, да ведь, и мне не сладко, поверьте! Я, может быть, из-за вас не одну ночь не спал, да только этого никто не видел. Я, может быть, о вас каждую минуточку думаю, да только никому, кроме вас, не говорю об этом! А спросить вас: из-за чего вы так и себя и меня мучаете? Из-за долговязого дурака, которому и цена-то грош медный. Кабы не на каторгу идти, я бы давно ему горло перервал; да каторги страшно, так вот теперь я ему потихоньку петлю затягиваю. Поглядим, чья возьмет. — Трегубов замолчал. — Настасья Петровна, — снова заговорил он просительным тоном, — не плачьте вы ради Господа, ведь у меня сердце переворачивается, глядя на вас! Настасья Петровна, родная, ну послушайте… Настасья Петровна… Настя, — вдруг прошептал Трегубов изменившимся голосом и упал на колени к ногам молодой женщины. — Пожалей ты меня, Настенька, ведь у меня все сердце изныло, — шептал он, — ведь я никаких денег для тебя не пожалею, ведь я озолочу тебя, только полюби, полюби ты меня…
Он припал к смуглым рукам Пересветовой.
— Уйдите, уйдите ради Бога! — шептала та. — Ну, за что вы меня на позор ведете, за что? За что? — Она пыталась вырвать свои руки из рук Трегубова. — Уходите прочь! — крикнула она.
В саду послышались чьи-то шаги.
Трегубов поднялся на ноги. К нему шел Пересветов. Шел он с изменившимся лицом и даже как будто слегка покачивался, опираясь на дубовую трость. Вероятно, он видел все. Медленными шагами он подошел к Трегубову, повернул к нему свое позеленевшее лицо, и дубовая трость в его руке задрожала и заколебалась: он как будто желал поднять ее, но у него не хватало на это силы. Это продолжалось с минуту. Наконец, он овладел собою и, улыбнувшись бледными губами, сказал:
— Здравствуйте, Прохор Егорыч.
— Bonjour, — отвечал Трегубов и стал очищать рукою прилипший к его коленям песок.
С минуту они помолчали. Настасья Петровна глядела на них уже сухими глазами.