- Ты только не нагоняй паники. Ты со мной, и тебе нечего бояться. В случае чего так и скажешь: я, мол, с ним, я его законная жена. А там, даст бог, все обойдется...
Балагурил он больше по привычке, потому что вдруг у него начали сдавать коленки и во рту пересохло. Уж очень она была грозной. Походка зверя одичалого, глаз недобрый, голова смурная - рука сама тянется к вилам, а хватать их нельзя, потому что как-никак, а живая легенда... Народная молва взяла ее под свою защиту.
- Онаке, а может, огнем ее припугнуть?
- Глупая твоя голова - ну, спалим мы дом, а она не уйдет, тогда что?
Когда она была уже совсем близко, они умолкли, словно оцепенели, а она все шла и шла и, пройдя через только что сколоченную калитку, прошла во двор, обошла дом, но ничего нужного ей в хозяйстве не обнаружила. Наткнувшись на кучку трухлявой соломы, приготовленной, чтобы замесить глину на следующий день, она забралась на ту соломку, несколько раз покрутилась вокруг собственного хвоста, свив себе гнездышко, свернулась калачиком, вздохнула необыкновенно тяжело, как человек, после немыслимых скитаний вернувшийся наконец в свой дом родной, и тут же уснула.
- Вот видишь, глупая твоя голова! А ты все пилила - мол, никакой живности, никакого хвоста во дворе. Да такого хвоста ни у кого до самого Днестра!
- Онаке, но мы же не сможем выйти ночью, если по своей нужде...
- Отчего же? Кто стесняется своих собак?!
Тем временем из Чутуры уже плелась к ним тетушка Иляна. Она была сторонницей строительства домов на западе, о чем и заявила Онаке сразу же после свадьбы, и поскольку Онаке ее не послушался, она всюду трубила о неудачном замужестве племянницы и вынашивала планы расстроить их брак. Сплетница каких мало, она таскалась к ним вечер за вечером в надежде застать большую ссору у них в доме, с тем чтобы сделать потом Чутуру союзницей в войне против Онакия.
Тинкуца, однако, любила своего Онаке, и, хотя ссорам и обидам конца-края не было, как только на горизонте появлялась тетка, она становилась примерной молодой хозяйкой, довольной и мужем, и жизнью, и вообще всем на свете. Так бывало в прошлом, так было и на этот раз. Стоя возле новой калитки, они потолковали о том о сем, затем тетка, собираясь уже домой, как-то неожиданно сострила и рассмешила сама себя. А смеялась она громко, по-лошадиному как-то, глубоко закидывая голову назад, и это ее лошадиное ржание разбудило рыжую мстительницу. Вдруг из самой сердцевины трухлявой соломы подняло голову такое чудовище, что смех был оборван на самой высокой ноте, причем сама тетка, присев, вцепилась в подол собственной юбки - увы, за женщинами числится такая слабинка, и при внезапном чувстве страха они могут осрамиться, если сразу же не вцепятся в подол собственной юбки.
- Да она же вас на куски...
- С чего это она нас будет делить на куски, когда это наша собака, сказал гордо Онаке и добавил: - Тинкуца, принеси из дому чего-нибудь, мы же ее еще не кормили на ночь.
Бедная Тинкуца, чтобы не пасть в глазах собственной тетки, вынесла из дому кусок остывшей утренней мамалыги и трясущимися руками протянула ее мужу. Онаке смело подошел к кучке трухлявой соломы, кинул кусок. Рыжая достала его с лета, проглотила разом, прижмурив глаза от удовольствия. И Онаке, чтобы уж совсем доконать тетку своей жены, подошел и погладил свою гостью по рыжей латаной и перелатанной в боях, смурной голове.
- Да чтобы меня озолотили, чтобы я хоть одним пальцем...
Всю ту ночь Чутура не ведала покоя. Тетушка Иляна из яростной противницы вдруг превратилась в такую же яростную союзницу Онакия. Она обошла село дом за домом, она поставила всех на ноги, и уже на следующий день длинные вереницы чутурян шли на восток, к одиноко стоявшему в поле домику. Приходили отдавать должное мужеству и смелости этой рыжей, приходили позавидовать, поудивляться, поохать. Приносили, у кого что было в доме, ибо много ли одной собаке нужно? Но ведь вот пакость какая - ни у кого ничего не берет, никого к себе не подпускает, и только когда Онаке направится к ней, начинает как-то вдруг теплеть, и вздыбленная шерстка становится гладкой, прямо так и просит ласки...
Надо отдать должное Онаке - он не злоупотреблял ее дружбой, не надоедал, не перекармливал, и только раза два, от силы три раза в день, когда собиралось особенно много народа, он, взяв что-нибудь съестное, шел к ней, кормил из рук и при этом тихо ей что-то нашептывал, а чего он ей там шептал - никто не знал.
- Это наши с ней дела, - говорил он. - Других это не касается.
И настал день, когда была посрамлена Чутура, ее меткий глаз, ее мудрость. Трудно себе представить, но сам Харалампие, прозванный деревней Умным, в один прекрасный день, отложив все свои дела, поплелся через всю деревню на восток, чтобы самому увидеть то, во что трудно было поверить.
- Слушай, и чего это она у тебя застряла? Что она тут у тебя нашла? Да у меня огромный стог сена, не то что эти соломенные отрепья; у меня корова, она бы у меня как у бога за пазухой...
- Ей голос твой не подходит.
- При чем тут голос?!
- А ты думаешь, откуда она взялась? Я подал голос, она его услышала и пошла на него.
Так все и повелось - от чутурян узнали соседние села, от них по ярмаркам слух пошел еще дальше, и уже тащились из тех дальних краев, о которых в Чутуре и не слыхивали. Тинкуца прямо вся расцвела - и дом, и двор были полны народа с утра до вечера. И все у них как-то стало спориться, налаживаться. Появился и забор, и стожок сена, и две-три овечки.
Уже под самой зимой, перед первым снегом, заглянули пастухи. Были они горцами из Карпат, и одежда, и походка, и напевность речи, все у них было свое. Гнали отары из Заднестровья в горы, на зимовку. Непогода застигла их в поле, и, согнав отары, они попросились к Карабушам ночевать. Увидев рыжую, один из пастухов воскликнул:
- Боже мой, да это же Молда!
- Это моя собака, - строптиво заявил Онаке.
- Ну, конечно же, твоя, но как она похожа на Молду!
- Это вы о какой Молде?
Время было уже позднее, Тинкуца, сварив мамалыгу, пригласила гостей в дом. Там за ужином они и узнали от пастухов легенду об основании нашего края. Драгош-воевода, живший в Карпатах, любил охотиться со своей дружиной на востоке. В ту пору места здесь были дикие, сплошные леса. Однажды, гоняя раненого зубра, в одной из бурных рек утонула любимая гончая воеводы по имени Молда, и Драгош назвал ее именем реку, в которой она утонула. Река и теперь так называется - Молдова. От реки имя перешло ко всему краю, оттуда и мы стали молдаванами.
- Ну кто бы мог подумать! - сокрушалась Тинкуца, большая любительница легенд и всякой старины.
После ухода пастухов Онаке стал звать рыжую Молдой, и, как ни странно, она сразу же стала откликаться на это имя. Прожила Молда в доме Онаке Карабуша всю зиму, и весну, и часть лета. Однако через год, тоже так под вечер, когда она лежала на стожке сена, что-то ей в той дали почудилось, голос или зов какой, но встала она вдруг и, не глядя на своих хозяев, прошла через ту же калитку, потом долго шла по полю, и, как вошла в лес, - так больше ее и не видали.
- Дурья твоя голова, хоть бы калитку догадался закрыть, хоть бы на цепь посадил ее, что ли!
Тинкуца была в отчаянии. Она была без ума от своей Молды, она не представляла себе, как они дальше будут жить. Сам Онаке тоже ходил весьма удрученный, и, чего с ним никогда не бывало прежде, и балагурство, и острословие - все как-то вдруг выдохлось. Главное, он не знал, как объяснить людям, почему это вдруг, в один прекрасный день, ни с того ни с сего...
Освободила их от этого горя все та же тетка Иляна. Как-то под вечер приплелась встревоженная. Долго переводила дух, выпила кружку воды, и оказалось, что никому уже нету дела до рыжей Молды, потому что другая великая беда шла уже полным ходом на род человеческий. Началась война.
Лес ты мой зеленый
После долгих пяти лет потрясений, однажды в сумерки, с правого, высокого берега донесся долгий, протяжный вой. По каким-то таинственным законам, сложившимся на протяжении долгого совместного существования, вой одинокой собаки нагоняет на человека глубочайшую тоску. К тому же годы войны, народные смуты, суровая зима совершенно размыли тот крохотный островок, на котором еще обитало присутствие духа, и этот невесть откуда взявшийся вой одинокой собаки вогнал приднестровские деревни в глубочайшую панику. Опустели улицы, глуше стала речь, стушевались слабые отсветы печей в окнах. А собака все выла. Выла она тягуче, хрипло, беспросветно, и, когда было уже далеко за полночь, когда, казалось, все, угомонилась, на нее снова накатывало и, задрав морду к небу, доставала сквозь тревожный сон измученные души хлебопашцев.