Солнечным апрельскиим днем 1943 года меня выписывают из госпиталя. На руках ненавистный "белый билет" - к службе в армии не пригоден. Заключение комиссии написано трудноразбираемой латынью, в переводе на общедоступный язык это означает какое-то мудреное осложнение на глаз, результат контузии. Правый глаз действительно побаливает, немного шумит голова...
Зеленый вещевой мешок за спиной, шинель да проездной литер - это все, что осталось у меня от армии. Грустно, солдат!
Привокзальный сквер только что освободился от снега, Я сижу на облезлой скамейке, слушаю, как весело гомонят птицы. Поезд будет через час.
Как все-таки досадно обернулся для меня тот ноябрьский день.
...Очнулся я от мучительной головной боли. Голова забинтована, открыт только левый глаз. Белый, ослепительно белый потолок, и на нем солнечный зайчик.
- Вот и чудесно! - слышится незнакомый женский голос. - Как вы себя чувствуете?
Надо мной наклоняется молодое женское лицо.
У женщины - спокойные, внимательные глаза, тонкие, кажется, немного выщипанные брови. На голове - белая докторская шапочка.
- Я что, в госпитале?
- Да, в госпитале. Вы только не волнуйтесь. У вас ничего опасного нет. Вы контужены. Поэтому и голова болит.
- А глаз?
- Глаз цел. Но возле глаза несколько царапин. Болит?
- Немного болит. Мы в К.?
- Нет. Вас прямо привезли в Т.
- Позвольте, почему в Т.? - волнуюсь я. - А редакция?
Женщина улыбается.
- Редакция ваша теперь далеко. Лежите, поправляйтесь.
Вскакиваю и тут же со стоном падаю на кровать.
В голове стучат тяжелые молоты. Сейчас голова разлетится вдребезги! В глазах плывет горячий, красный туман...
Потом туман рассеивается, снова виден ослепительно белый потолок, звучит спокойный женский голос:
- Вот видите, не нужно волноваться.
- Написать можно?
- Пожалуйста. Сейчас скажу, чтобы вам принесли бумагу и карандаш. В вашей шинели, кстати, было письмо - на ваше имя.
- Где оно?
- Не волнуйтесь! Сейчас пришлю.
Минут через пять розовощекая санитарка приносит письмо и бумагу. На конверте со штампом нашей газеты крупно написано: "С. Прохорову".
Коротенькая записочка:
"Сережа! Вас увозят, пишу наспех. Поправляйтесь.
Говорят - не страшно. Все передают вам привет. Обязательно пишите! Не знаю, какими словами благодарить за то, что вы сделали. Просто целую. Машенька".
В письмо вложена маленькая фотографическая карточка. Машенька улыбается. Я смотрю на карточку, переворачиваю ее. Наискосок - строчка: "Если будет трудно - позови". Машенька, милая, дорогая Машенька, вот кто настоящий друг!..
Потом - четыре месяца в госпитале, легкое подергивание века на правом глазу, шумок в голове, крупный разговор с начальником медицинской комиссии, проейдной литер - и вот я на вокзале.
Солнце припекает все сильней, шинель становится теплой. Хорошо бы сейчас растянуться на этой облезлой скамейке, запрокинуть голову, смотреть в небо.
- Ты спать хочешь?
Я не заметил, откуда появился этот, лет четырех-пяти любопытный товарищ. Синее, многократно латанное пальтишко едва доходит ему до колен, на ногах - большие, не по возрасту сапоги.
- Нет не хочу. А ты откуда взялся?
- Пришел.
- Откуда пришел?
- От себя.
- Так... А где живешь?
- У мамы.
- Понятно. Зачем же она тебя одного пустила?
- Бабка пустила. Мама работает.
- Заблудишься. Дом не найдешь.
Тема разговора явно не устраивает моего собеседника.
Он круто меняет ее.
- Ты солдат?
- Солдат.
- Наш папа тоже солдат. Когда он приедет, привезет колбасы!
- Тебя как звать?
- Павлик.
- Знаешь, Павлик, давай с тобой обедать. У меня есть колбаса.
- Давай, - мгновенно соглашается Павлик.
Он садится рядом, очень внимательно следит за каждым моим движением. Стелю на лавку газету, развязываю вещмешок. Пока обдираю и режу сухую колбасу, Павлик неудержимо глотает слюни.
- Ешь, Павлик.
Мальчик набивает полный рот хлебом и колбасой.
Маленький человечек ест с такой жадностью, что мне становится не по себе. Не только за убитых, но я за голодных детей ответят нам те, кто затеял эту войну!
- Ты лучше прожевывай, а то живот заболит.
Павлик минуту ест медленнее, потом снова начинает глотать каменные ломтики колбасы.
- Будет, - говорю я ему. Серые глаза мальчика глядят огорченно. - А это возьми домой. Вечером поешь.
Павлик помогает засунуть остатки колбасы в свой карман, неуверенно спрашивает:
- Мама ругать будет?
- Не будет. Скажи - солдат дал.
- Я пойду к бабе.
- Беги, Павлик, беги.
Маленькая фигурка в коротком синем пальтишке и больших сапогах мелькает между деревьями, исчезает.
Пора теперь собираться и мне.
Поезд переполнен. Никогда так много не ездила Россия, как в эти трудные годы. Раненые и здоровые, военные и гражданские, мужчины и женщины, взрослые и дети... А навстречу переполненному поезду гремят тяжелые товарные составы. На платформах, обтянутых брезентом, мелькают орудийные дула, башни танков, грузные тягачи. На фронт, на фронт!.. Гитлеровская гадина, придавленная в Сталинграде, израненная и обозленная, уползает все дальше и дальше на запад. За эти месяцы освобождены Великие Луки, Моздок, Пятигорск, Воронеж, Краснодар, прорвано кольцо ленинградской блокады.
И снова горькое чувство собственного бессилия отравляет сознание: добивать фашистскую гадину будут без меня...
В вагоне тесно, душно. Воздух пропах крепкими запахами недолгого жилья - потных тел, прелых портянок, пайковой селедки, забористой махры.
Мне повезло: я устроился на третьей багажной полке, - дорожные острословы окрестили ее "люксом". Перестук колес, звон жестяных чайников, грубоватые голоса солдат, игривый девичий смех и плач ребенка - все это.
шумит многоголосо, неумолчно, беспокойно. Голова начинает тихонько ныть.
- Бросила она его. Как ушел, так и скрутилась!
- Дали ему под Сталинградом!
- Семен, глянь-ка, река!
- А вы не нахальничайте! Рукам воли не давайте!
- Мам, мама, - пить!..
Через сутки я буду дома. Пожалуй, в первый раз становится ясно, что дома у меня нет. Правда, своей квартирной хозяйке написал, что скоро вернусь - крыша над головой будет. Но это - все. Нет ни отца, ни матери, ни Оли... Нет в городе, очевидно, и никого из ребят.