— Я рада за него, — сказала императрица. — А что этот, четвертый, как его?
— Барон фон Вульф, государыня.
— Да, он.
— Из дела видно, государыня, что он тут ни при чем.
— А откуда он?
— Из его слов и его документов видно, что родился он в Голландии, в городе Амстердаме. Отец его, экипаж-мейстер и вице-адмирал в голландской службе барон Иоганн фон Вульф, и ныне жив. Этот же фон Вульф, что прикосновенен к настоящему делу, в малолетстве послан был отцом в Цесариго для наук и жил в Вене и записан был кадетом, где и дослужился до капитана, а в 1777 году отставлен был от службы…
— А за что?
— По своей воле, государыня, а в 1778 году поехал он в Пруссию и записан был там в службу, а через год отставлен майором и от владетельного графа резиденции Нассау — Саарбрюке Мондфорта пожалован орденом "de la Providence". По отставке из прусской службы он много вояжировал по разным странам, а в 1782 году приехал в Россию, чтоб определиться в службу.
— И попал к Зоричу зачем? — спросила Екатерина.
— Я полагаю, государыня, для протекции: ему, видно, наговорили, что Зорич в силе.
Императрица торопливо, словно украдкой, глянула на Ланского, а потом на Нарышкина и заметила, что они с Храповицким что-то рассматривают там на письменном столе и смеются, желая это скрыть.
— Ты чему там, повеса, радуешься? — спросила она Нарышкина.
— Я не радуюсь, матушка, а плачу, — отвечал тот, скорчив плаксивую рожу.
— Над чем? — улыбнулась Екатерина.
— Над мухой, государыня.
— Над какой мухой?
— А вот, матушка, в тенета к паукам попалась.
— А покажи, повеса.
Он встал и подал императрице лист, на котором было что-то нарисовано карандашом.
— Это что такое? — спросила Екатерина.
— А это, государыня, вон Александр Васильевич (он указал на Храповицкого, который сидел красный как рак) — он это при перлюстрации нашел в одном пакете.
Императрица невольно рассмеялась.
— Ах ты шпынь! И точно: муха в паутине… Посмотри-ка (она подозвала к себе Ланского), и муха, и пауки, что запутали ее, видишь?
— Вижу, государыня, — отвечал Ланской, — а у мухи лицо человеческое.
— А на кого похож, узнаешь?
— Ах, государыня, да это сам Зорич… Две капли воды.
— А пауки?
— Это, должно быть, Зановичи, государыня.
— Они и есть… Посмотри-ка, князь, это твои подсудимые, — подозвала она Вяземского.
Вяземский подошел и долго вглядывался в рисунок. Серьезное лицо его кривилось улыбкой.
— Искусно, искусно, — шептал он. — Захар с метлой тут же.
— Где Захар? — спросила императрица. — Я и не заметила.
— А вот, государыня, из двери показывается. Вяземский показал на нарисованную фигуру Захара с полотенцем под мышкой и с метлой в руке. Вглядевшись поближе в рисунок, императрица громко расхохоталась.
— Ах разбойник! Ах ты шпынь! Да ведь это не Захар, это он меня нарисовал, только нарядил Захаром… Мое лицо, вылитая…
Рисунок произвёл положительный эффект. Все смеялись. Храповицкий плакал от слез, сморкался и утирался фуляром. Императрица блестящими от слез глазами смотрела то на Вяземского, то на Ланского.
— А! Меня-то — Захаром, с метлой… Ну, Левушка! Буду, ж я Захаром: убью пауков метлой, а муху выручу из беды.
Она обернулась к Нарышкину. Слезы радости сверкали на ее повеселевших глазах.
— Иди ко мне, Левушка, мой старый, мой лучший друг! Я говорила, что твои дурачества несравненно умнее многих умных затей других умников… Дурачеством ты часто спасал меня от неправды, от жестоких приговоров… Ты лучше других знаешь мое сердце… Спасибо же тебе, мой друг!.. Ведь я чуть не погубила человека невинного.
Левушка обнимал ее колени, целовал край платья…
— Матушка! Ты — великая, ты — премудрая!..
Она выпрямилась и подошла к столу.
— Князь! Подай определение сената.
Вяземский почтительно подал требуемое. Екатерина взяла перо, обмакнула в чернила и нагнулась к столу.
— Графов Зановичей заключить в Нейшлотскую крепость без сроку, — сказала она и написала это.
Вяземский молча поклонился.
— Учителя Салморана сослать в Сибирь на вечные времена.
Вяземский еще раз поклонился.
— Зорича освободить от всяких подозрений.
Снова Вяземский кланяется.
— Что касается Изан-бея, Неранчича и барона фон Вульфа, — сказала Екатерина, передавая сенатский журнал Вяземскому, — то я советовала бы им бросить совсем карты.
VIII. НА МЕСТЕ ХРАМА ИФИГЕНИИ В ТАВРИДЕ
Прошло около четырех лет.
Зорич продолжал праздно жить в своем Шклове и с грустью вспоминать о том времени, когда он был наверху славы и могущества, когда Миллионная против его дворца была запружена каретами его хвалителей и льстецов, с утра до ночи толпившихся в его приемной и ждавших его милостивого взгляда… Давно все прошло…
И вот он тоскует в своем Шклове. Зановичи продолжают сидеть в нейшлотских казематах. Салморан — изнывать в далекой, холодной Сибири. Неранчич нашел себе дело — молодечествует в гусарах, шибко идет в гору и по-прежнему не выпускает изо рта трубки, а из рук — карт. У Изан-бея умер старший брат, и султан, узнав о существовании Изан-бея, повелел ему возвратиться в Константинополь и даже приблизил его к своей особе: Изан-бею поручена была одна из высших и почетнейших придворных должностей — подавать султану умываться.
Где же барон фон Вульф?
Перенесемся мысленно на юг, под ясное бирюзовое небо только что приобретенного от Турции Крыма, к тому месту, где ныне Севастополь, Георгиевский монастырь и Херсонес, бывший Корсунь.
Роскошный майский вечер. Жаркое солнце, которое немилосердно жгло днем, с самого утра, подбившись далеко к западу, уже не палит, а только нежит теплотой юга. Спокойное, как зеркало, бирюзовое море дышит только у берега, неустанно набегая на острые зубья прибрежных скал и на отшлифованные вечным трением приливов и отливов валуны и гальки. От этого спокойного дыхания великана веет на берег тихим, ласкающим ветерком. Над морем вьются чайки, оглашая тихий воздух жалобным криком. Дальше из бирюзы моря белеются кое-где небольшие паруса, словно поднятые крылья тех же белых чаек. На небе хоть бы облачко. На дальнем востоке высится гигантскою спиною, как бы подпирающее небо, исполинских размеров продолговатая скала — это Чатырдаг, земной трон Аллаха.
На том месте, где ныне над исполинским обрывом к морю ютится Георгиевский монастырь, в конце XVIII столетия еще ничего не было. Валялись кое-где обломки каменных плит, проросших колючею травою, да кусочки мрамора, как бы осколки от каких-либо зданий, неведомо когда здесь стоявших и неведомо когда разрушившихся и сровнявшихся с землею. Некоторые русские академики, посетившие тогда в первый раз Крым, утверждали, что на этом самом месте, когда еще Крым населяли полудикие листригоны-разбойники, о которых говорит Гомер в одной из рапсодий своей «Одиссеи», и тавроскифы, — на этом самом месте стоял храм Дианы, тот именно храм, главной жрицею в котором была Ифигения.
В описываемый нами вечер, 22 мая 1787 года, на месте развалин этого храма, над глубочайшим обрывом, на скалистое подножие которого тихо, гармонически набегали волны бирюзового моря и так же тихо, гармонически, с шепотом трущихся одна о другую галек и с белоснежною пеною снова уходили в это спокойное бирюзовое море, сидели какие-то двое мужчин, по-видимому, военные и, казалось, предавались мечтательному созерцанию расстилавшейся перед ними картины, прислушиваясь к тихому плеску моря у подножия обрыва и к жалобным крикам чаек.
— Так бы, кажись, и не сошел с этого места, век бы глядел на это синее море, на скалы, на эти лиловые горы, век бы слушал, как шепчется о чем-то море у берега, никому не поведая своих тайн, и все думал бы, думал, — сказал один из них, задумчиво глядя вдаль.
— А о чем думал бы? — спросил другой, чертя палкой по обломкам камней.