Пока Шестаков искал глазами, кому бы отдать пластинку, и решал — пострадает его авторитет или не пострадает, подбежал дружинник.
— Побойся бога, Садырин, — крикнул кто-то из зевак.
— Бог — не фраер, он все видит.
Появился милиционер, и драчунов разняли.
У Чернеги лицо залито кровью, пальцы правой руки разбиты.
— Да это хулиган со строгой изоляцией, — апеллировал Садырин к милиционеру.
Чернегу и Садырина повели в отделение под аккомпанемент того же виртуозного баяниста: в компании зевак оказался и парень с транзистором.
Свидетель Шестаков с пластинкой в руке поплелся следом за ними.
— Ни с того ни с сего набросился на меня. Хулиган-рецидивист! — бушевал Садырин в комнате дежурного. — Вы в анкету его загляните, товарищ лейтенант. Только недавно из... — Садырин показал на пальцах решетку.
— Он первый ударил, — дружинник кивнул на Чернегу. — Я видел.
— У него психическое настроение, а я должен терпеть его выходки?
— Гражданин, — дежурный строго одернул Садырина, — вы мне лапшу на мозги не вешайте!.. А вас, гражданин, — обратился он к Чернеге, — придется задержать. На десять, а может, на пятнадцать суток.
Чернега нервничал еще и потому, что боялся — остригут. Два года проходил он остриженный наголо, длинные волосы отрастил совсем недавно. Без расчески не ходил и никогда не был так растрепан, как сейчас.
Чернега, подавленный, сел на затертую до блеска скамейку, машинально достал расческу, причесался, извлек из кармана два билета:
— Мне одиннадцатого в театр. «Дворянское гнездо».
— Зачем им пропадать? — Садырин выхватил билеты. — Так и быть — выручу тебя. Считай, еще два шестьдесят за мной.
Выгородить Чернегу не удалось, Шестаков вышел из милиции недовольный собой.
У выхода поджидали запоздавшие свидетели происшествия, среди них Варежка.
— Ну как, помирили мелких хулиганов? — спросила она почти весело.
— Если и помирятся, то не раньше чем через десять суток.
— И как он мог у культурного магазина затеять мордобой? Нашел Славка Чернега, с кем тягаться, — она презрительно усмехнулась. — Садырин двухпудовую гирю с собой таскает, каждое утро потеет на виду у всего общежития. Косой метр в плечах. У него кулак — по покойнику на удар. А из-за чего подрались — из-за куртки?
— Из-за тебя.
— А я при чем? — Варежка заволновалась.
— Садырин неаккуратно про тебя выразился...
— Злится, что я его отшила.
— ...а Чернега заступился.
— А почему ты не заступился?
— Я позже подошел, — он смутился и стал разглядывать наклейку на грампластинке: «Сентиментальный вальс. П. И. Чайковский». — А вот Чернегу надо было взять под защиту. Тут я сплоховал.
Подошли к общежитию. Подружки замахали Варежке из раскрытого окна.
— Проводил ты меня, Шестаков, как рыцарь. Да жаль, не ты за меня заступился...
За всеми неожиданностями суматошного и скандального выходного дня Шестаков еще не добрался до почты. Нет ли письма от Мариши?
Для обиды у нее основания, безусловно, есть, слишком долго он молчал. Но чтобы оставить письмо вообще без ответа — на нее не похоже.
После возвращения из армии они виделись довольно часто. А когда он решил уехать на дальнюю стройку, чтоб работать и готовиться к экзаменам в институт, Мариша одобрила его план, хотя глаза у нее были невеселые.
Неужто прошел почти год с тех пор, как он впервые протопал большими шагами в тяжелых сапожищах по дощатым тротуарам Приангарска, впервые надел каску, надел капроновый пояс с цепью и карабинами, впервые поднялся на монтажные высоты?
Сколько за это время случилось происшествий, совсем крошечных, мелких и больших, какие правильнее было бы назвать событиями!
Он ухитрился в феврале основательно обморозиться при сорока трех градусах, получил пятый разряд, дважды заблудился в тайге, ездил делегатом на слет в Красноярск, перевернулся на моторной лодке, недавно его назначили бригадиром.
А все не выветриваются из памяти два месяца неприютной жизни после армии дома, под черствым взглядом мачехи.
Москва изнывала летом 1972 года от зноя, просыпалась в душном тумане. Засохла пыльная городская трава, кустарники в скверах и парках пожухли, почернела сирень у Большого театра. Днем к фонтану у театра жалась огромная толпа, каждый жаждал нескольких капель, нескольких глотков влажного воздуха, чтобы избавиться от горечи во рту. Над городом стоял стойкий запах гари, а верхние этажи высотных домов окутало марево, пропахшее дымами пожаров; где-то горели леса и торфяники.
Чем дольше Шестаков жил в Приангарске, тем реже и все с меньшими подробностями вспоминал расставание с Маришей.
Он стоял с отцом в коридоре вагона, через окно донесся окрик мачехи:
— Иннокентий! Семь минут до отхода!
А им так хотелось побыть последние минуты наедине. Услышав окрик, отец стал торопливо прощаться. Он как-то сразу съежился душой, жесты стали мельче, суетливее, а глаза беспокойнее. С перрона снова донеслось:
— Иннокентий, ты тоже решил уехать? Немедленно из вагона!
Отец виновато посмотрел на Сашу, и в этом взгляде была просьба простить его за многое.
Саша вышел вслед за послушным отцом из вагона, главным образом для того, чтобы показать мачехе — времени еще предостаточно и не следовало кричать на отца,
И в этот момент на перроне под часами он увидел запыхавшуюся Маришу.
— Может, все-таки зря уезжаешь?
— Почему зря? В газетах таких, как я, называют энтузиастами, романтиками, путниками дальних дорог... Уеду и перестану мозолить глаза мачехе, — сказал он тихо. — То-то радуется! Но умело скрывает радость от отца. И притворяется озабоченной. Отец совсем характер потерял. Потерял и, кажется, не заметил потери, В сущности, меня здесь ничего не держит...
— Конечно, не держит, — повторила Мариша с обидчивой поспешностью.
— Да поцелуйтесь же вы наконец! — воскликнул отец. — Сколько лет за одной партой сидели!
Они нескладно поцеловались.
— Я буду по тебе скучать. А ты меня, Сашка, не забудешь?
— Забуду, не забуду... Хочешь, завяжу узелок на память? — Он, смеясь, завязал узелок и помахал платком. — Довольна?
Она не ответила.
Последнее объятие с отцом, поддельная тревога мачехи.
— Сразу же напиши, слышишь?
Поезд тронулся, мелькнули в толпе провожающих виноватые глаза отца, равнодушное лицо мачехи, огорченная Мариша...
Главная почта Приангарска помещалась в бараке. У окошка, где получали письма «до востребования», всегда толкучка, обязательная для молодого города.
Чуть ли не половина всей корреспонденции поступала сюда, потому что путаница с номерами домов была несусветная и не все письма находили адресатов.
Шестаков выстоял очередь, чтобы услышать от девицы в окошке стандартный ответ: «Вам еще пишут».
8
Поздно вечером мать сидела у печки и помешивала догорающие угли. Отсветы огня шарили по скромно обставленной комнате, Андрейка спал в затемненном углу. Мариша лежала на раскладушке с закрытыми глазами.
— Андрейка отца не узнал, — сказала мать с горечью. — Встретил как чужого.
— А что удивительного? — Мариша открыла глаза. — Я вот узнала отца, а он для меня почти чужой. Хоть и заплакал, когда произнес «доченька»... Не спросил, отчего я охрипла. Забыл, в каком классе Андрейка.
— Прежде было удобно врать маленьким: «Твой отец погиб на фронте. Смертью храбрых...» А сейчас нам, брошенным женам, уже поздно ссылаться на воину... — Мать вздохнула и после долгого молчания спросила: — Не пойму, зачем отец приходил?
— Совесть опохмелилась и проснулась.
— Да, клялся, что бросил пить. Но после стольких лет... «Заходи, Митя, когда соскучишься по детям», — предложила я, он ответил: «А я всегда скучаю».
— Может, по тебе, мама?
— Конечно, жить нам будет легче... И тебе не придется мерзнуть на улице. Зимние дни короткие, но зима длинная. Как посмотрю на твои руки... А все искусственный лед.