Через несколько времени комната Аграфены приняла тот уютный, опрятный вид, который свидетельствовал и о некотором достатке и о привычке хозяев к чистоте и порядку. Появились и занавески на окнах, и цветы, и смолистый мат, сделанный Григорием, и комод, и шкапчик его же работы. Аккуратная Аграфена, видимо, заботилась о том, чтобы комната была игрушкой.
И Григорий приходил по вечерам из казармы в эту чистую, светлую комнату, где, в ожидании его, на покрытом скатерткой столе уже стоял самовар и приготовлена закуска, радостный, счастливый и признательный к своей молодой, расторопной хозяйке, присутствие которой делало эту комнату, казалось, еще светлее.
Григорий любил жену со всею силою своей глубокой, страстной и ревнивой натуры. Он не показывал ей этого, словно бы стыдясь своего влюбленного чувства, но эта любовь невольно светилась в его глазах и сказывалась в нежной заботливости о жене и в необыкновенно мягком отношении. Никогда он ее не ударил, никогда не поносил грубым ругательством и был ласков и кроток.
Аграфена понимала эту горячую любовь и, тронутая ею, старалась угождать мужу, уважала и ценила его, но чувствовала, что в ней нет той страсти, которою был охвачен муж. Сердце ее не трепетало при ласке мужа: она спокойно переносила разлуку с ним по летам, когда он уходил в плавание. Порой на нее нападала какая-то безотчетная грусть, какие-то неопределенные желания охватывали ее душу, и что-то захватывающее, светлое и счастливое восставало перед ней и проносилось отдаленным лучезарным призраком.
В такие минуты она испытывала неудовлетворенность своей жизни, была молчалива и холодна с мужем и находила, что низенький, белобрысый Григорий с большой головой и красными пятнами вместо бровей совсем неказист.
И, случалось, что-то неприязненное к нему невольно закрадывалось в ее сердце.
Она гнала прочь эти мысли, как наваждение дьявола, плакала и молилась, припоминала, какой хороший человек Григорий, как он бережет и любит ее, и, полная раскаяния, старалась быть внимательнее и нежнее к мужу, который словно бы весь светлел, счастливый и радостный, при малейшем проявлении нежности своей Груни. Но и в такие минуты беспричинной тоски ничей мужской образ не являлся перед ней, и даже в мыслях она никогда не представляла себе, чтобы она, “мужняя жена”, строгая раскольница, полная страха божия, могла впасть в грех.
Никого она не любила.
И Григорий подчас втайне мучился, чувствуя, что в привязанности жены нет той страсти, какою был проникнут весь он. И холод ласк и спокойное отношение к нему по временам возбуждали в нем подозрения, что жене люб кто-нибудь другой.
Тогда он, обыкновенно мягкий и кроткий, вдруг прорывался и делал резкие сцены ревности и, зная, как заглядываются на его красавицу жену мичмана, оскорблял ее с негодованием безумца, ослепленного ревностью, со страстностью горячо любящего человека, не находящего взаимной страсти.
Но спокойно-суровый отпор честной женщины, возмущенной оскорбительными подозрениями, эти ясные, светлые глаза, загоравшиеся негодованием и презрением, отрезвляли его, и он, радостный и виноватый, сам же стыдился своих подозрений. Он верил, что никто ей не люб. Он знал, что Груня слишком честна и богобоязненна, чтобы когда-нибудь “нарушить закон”. Недаром же недоступность ее была известна всем в Кронштадте, и матроска Груня пользовалась общим уважением. Никто про нее не мог сказать дурного слова.
И Григорий после таких сцен старался задобрить жену, был еще кротче и нежнее и с большею страстью осыпал ее ласками, забывая в удовлетворенном чувстве мужа нравственную неудовлетворенность. Он усыплял ее тем, что приписывал сдержанность Груни в проявлении чувства к нему не недостатку его, а свойству ее характера.
Его только огорчало, что у них нет детей.
VI
Лукавый “писаренок”, избалованный своими успехами среди горничных и нянек и умевший действительно “облещивать” их, заставляя потом проливать слезы, — продолжал упорно ухаживать за Груней, разыгрывая не без искусства роль почтительного и робкого влюбленного.
Таким способом он надеялся тронуть недоступную матроску и прибавить новые лавры к своему победному венцу кронштадтского “обольстителя”.
В последнее время он участил свои встречи с Аграфеной.
Он выведал, когда она ходит за бельем и когда относит его, шатался по ранним утрам на рынке и чуть ли не каждый день попадался ей на глаза.
С тонким расчетом продувной бестии, имевшей, несмотря на молодые годы, значительный опыт в любовных делах, он по-прежнему не позволял себе с матроской ни малейшей наглости, какою вообще отличался в отношении со своими поклонницами.
С Аграфеной, напротив, он был сама невинность. Ни разу не заговаривал с ней, не пускал ей комплиментов и только восторженно, словно бы очарованный, взглядывал на нее своими черными красивыми глазами и тотчас же смущенно опускал их, если, случалось, перехватывал ее быстрый и строгий взгляд.
Он понимал, что встречи эти не сердят матроску, но в то же время видел, что они нисколько не подвигают его к цели.
Казалось, она решительно не обращала внимания на пригожего, франтоватого писарька, словно бы не замечая этих частых встреч. Ни разу не усмехнулась, не подарила сколько-нибудь обнадеживающим взглядом, так что ему не представлялось даже удобного случая огорошить матроску теми затейливыми любовными словечками, на которые он был такой мастер и которыми покорял многих горничных.
Это невнимание раздражало самолюбивого, самонадеянного писарька, и он стал упорнее в своих выслеживаниях и назойливее. Случалось — когда матросы были на работе — он сторожил Аграфену в переулке и неожиданно встречал ее у самого дома, что, видимо, не нравилось матроске.
Мало ли что могут подумать соседи, заметивши писаренка?
Однажды, часу в шестом вечера, она вышла из ворот и направилась в лавочку купить кое-что для мужа, который должен был вернуться из гавани.
Возвращаясь домой с покупками, Груня чуть не столкнулась у ворот с писарьком, точно выскочившим из-под земли.
Это, наконец, озлило матроску. Неравно еще и муж увидит и подумает, что она приваживает писарька.
“Надо отвадить этого дурня раз навсегда”, — решила она и, внезапно остановившись, сердито и сухо кинула ему:
— Ты чего у чужих ворот околачиваешься да в глаза тычешься?..
— Я так-с, мимо шел, прогуливался, значит, Аграфена Ивановна! — с напускною робостью отвечал Васька Антонов, снимая с писарской галантностью фуражку и отставляя мизинец правой руки, чтобы показать аметистовый перстенек.
“Ишь и имя мое вызнал!” — подумала, невольно краснея, матроска и еще строже промолвила:
— То-то ты больно часто мимо ходишь… Ты лучше ходи другой дорогой, а то как бы тебе, пареньку, не помяли боков. Мой матрос искровянит тебя в лучшем виде…
“Васька-подлец” вскинул на Груню глаза и, понижая свой мягкий, вкрадчивый тенорок, проговорил с восторженною решимостью отважного человека, не могущего более скрывать своих чувств:
— Из-за вас, Аграфена Ивановна, я жизни готов решиться, а не то что стращать меня, с позволения сказать, боками. Никого я не боюсь, потому как, осмелюсь вам доложить, нет сил моего терпенья, чтоб не видеть вашего очаровательного лица… Только взглянуть, и я получаю блаженство очарованья… Простите мою смелость, Аграфена Ивановна, но я не могу удержать крика влюбленного сердца…
Пораженная неожиданным признанием, матроска на мгновение словно бы отдалась обаянью этих смелых речей и слушала их, точно какую-то нежную, неведомую доселе музыку, ласкающую, проникающую в самую душу и заставляющую замирать сердце.
И вдобавок, как пригож этот молодой, кудрявый писарек! Какою искреннею страстью дышат его слова! Как умоляюще и робко глядят на нее его черные, нежные глаза.
Но мгновение прошло, и Груня словно бы испугалась и устыдилась охватившего ее настроения.
Она приняла еще более суровый вид и, опуская голову, чтобы скрыть заалевшее лицо, произнесла резким голосом: